А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Ключ к полям" (страница 26)

   – Этот? А может, этот? Ну же! Ну что ж вы! – подзуживал он.
   Червяк, кажется, и сам до конца не осознал, какие скрытые силы вознесли его на сцену. Он сдавленно блеял, потел и бурел под маской. Кончилось тем, что услужливый карлик всучил смельчаку первый попавшийся нож и ободряюще похлопал его по ладони (до плеча он не доставал).
   – Готовы?
   Я был уже у самых подмостков и напряженно следил за каждым персонажем бутафории. Панталоне застыл с испанским клинком в руках, разглядывая его с видом питомца джунглей, нашедшего мобильный телефон. Обмахиваясь, как веером, своим белым колпаком, Пульчинелла коршуном кружил вокруг этой вареной жабы. Арлекин с непроницаемым видом все так же стоял у щита. Что она чувствует? Что творится в ярких ромбах ее души? Выглядела она спокойной – тишь да гладь. И только когда червяк, оторвавшись от ножа, перевел свой маслянистый взор на нее, она брезгливо вздрогнула. Я вздрогнул тоже.
   – Ну, решайтесь, дорогой Панталоне. Раз уж вызвались...
   Червяк сделал жалкую попытку прицелиться, постоял, переминаясь с одной кряжистой лапки на другую, и, словно обессилев, опустил руку.
   – Я понял, друзья мои! – возгласил тогда Пульчинелла. – Нож – это слишком мелко для синьора с такой прелестной бородой! Но как же быть? О! А может, может... – он подошел к кулисам, нагнулся, что-то подбирая, и доверительно поворотился к синьору, – может, сгодится что-нибудь покрупнее? Хотите топор? Вот такой!
   И он взмахнул заготовленным заранее тесаком. В зале заахали. Я в ужасе отшатнулся: воскреснувшие маски производили впечатление еще более зловещее, чем мертвые.
   – Хотите? Нет? Точно? А жаль, зрелище было бы незабываемое. В любом случае, не важно чем, метать придется. Так что давайте. Номер и так затянулся. – Карла начинал (или делал вид, что начинает) сердиться.
   – Он не станет.
   Жужа, стащив полумаску, впервые заговорила – бледная, глаза воспаленные и злые.
   – Что? – Панч, видимо, не ожидал такого поворота событий.
   – У Гримы кишка тонка. Это слабое и жалкое существо. Амеба на веревочках.
   – Какой такой Грима? Не знаем таких, – весело пропел карлик.
   – Кихленко-Гримасов, но все называют его Гримой.
   – Зовите его Панталоне. Или настоящим именем.
   – Это его настоящее имя – Грима. – Жужа не сводила глаз с красного уродца. С такой ненавистью она не смотрела даже на меня.
   – Друг мой Панталоне, вы видите, что творится? Да после таких речей и топора мало...
   – Это ужасный, несчастный червяк, – Жужа говорила тихо, но в звенящей неестественной тишине каждое ее слово приобретало резкую, четко очерченную форму. Маски, затаив дыхание, слушали. Я тоже. Червяк!
   – Ужасный, несчастный – вас не поймешь, Арлекин. Сосредоточьтесь. Формулируйте свои мысли точнее. А вы, Панталоне? Что ж вы...
   – Зачем он меня преследует? Зачем он меня изводит? Все три месяца, что я у них проработала, он не давал мне покоя. Это был ад!
   – Панталоне, отвечайте, – потребовал сердобольный карлик.
   – Нет, пусть молчит! Я не вынесу его блеянья! – Взгляд ее стал еще красноречивей. Как я ее понимал! – Он не человек, он раб, и смерд, и кто угодно еще!
   – Панталоне, отвечайте!
   – Он не может. Он немой. Знаете, есть такие простецы, смиренные овечки. Это слизкий, занудливый уродец. Это Калибан. Да что я говорю, он в сотню раз хуже! Он живет по указке, он сделан по трафарету, криво и наспех вырезанному. Он умеет только пресмыкаться и извиваться кольцами. Он находит в этом сладострастное удовольствие!
   – Панталоне, отвечайте!
   – Я бы и думать забыла о его существовании, если бы он не лез с таким упорством в мою жизнь! Он ходил за мной по пятам, всюду были следы его невыносимого присутствия. А ведь я с самого начала дала ему понять, что один его вид приводит меня в бешенство. Объяснила очень вежливо, в рамках приличий, по правилам этикета, как любит этот прихвостень. А его голос... это что-то за гранью добра и зла. Мне очень неприятно говорить это вот так, на публике, но он сам напросился. Зачем, спрашивается, он выперся на сцену? Он мне глубоко омерзителен. Меня воротит от него. Бывают такие люди, к которым, казалось бы, кроме сострадания, испытывать ничего невозможно, но ты ненавидишь их лютой ненавистью. Я никогда бы об этом не обмолвилась, несмотря на настойчивое, переходящее в хамство преследование. Я стараюсь не быть жестокой. Это все, что я могу. Но он стал слишком много себе позволять. Он посягнул на единственное, что я еще ценю в этой дурацкой жизни, – на мою свободу. Плел какие-то интриги, чтобы задержать мое увольнение, даже осмелился меня шантажировать, скользкая душонка!
   Вот вам и простец! Про лифт, выходит, врал?
   – А под конец, когда его затея провалилась, бежал за мной по коридору, и ломился в лифт, и верещал своим невозможным голосом!
   Нет, не врал.
   – Панталоне, отвечайте!
   – Он своими склизкими щупальцами замахнулся на мою свободу, а этого я не спускаю никому. Он хотел вылепить из меня такого же гомункулуса, такого же слизня, каков он сам. Никогда раньше я не встречала людей, которые бы так искренне и от всей души пресмыкались перед власть имущими! Без указов и распоряжений жизнь его невозможна. Перед кем только он не расшаркивался!
   – Панталоне, отвечайте!
   – И почему он вообразил... Как он вообще посмел... С чего он взял, что имеет право навязывать мне свой тупой, пустопорожний мир? Ох... До чего же он жалок, отвратительно жалок! Человек может быть каким угодно, но жалким он быть не имеет права!
   – Панталоне, отвечайте!
   – Но он же вас любит? – послышался голос из зала. Разумеется, женский. Кто-то прыснул.
   – Никого он не любит. Он стар, ему нужны дети и крокодилоподобная кухарка-жена. И не потому даже нужны, что он одинок, слаб и несчастен, а потому, что так положено. Он вырос на этих понятиях: у всех должна быть жена и выводок детишек. Понимаете, что самое ужасное во всем этом, почему нет здесь места для сострадания? И вот теперь он ловит, как добропорядочный дундук, свой последний шанс. Ему все равно, за кем волочиться, только, кроме затхлого офиса, идти ему некуда, вот он и пристал ко мне. О, не смотрите на его засаленный вид! Перед вами обмылок, но обмылок состоятельный, даже богатый. Его скаредность – это даже не метаскаредность, а патология. Он бесплатно ездит в троллейбусах и препирается там с кондукторами, он с тревогой ждет, что его обсчитают и обвесят. При всей своей безликой аморфности он умудряется быть до скрежета зубовного самоуверенным! Его наглые ужимки омерзительны. Одинокие вечера, клетчатые тапки, дырявые носки, макароны, сериалы и холодное ложе, с припрятанными в матрасе долларами – все это тоскливо, я понимаю. Но вот почему за эти бедствия должна расплачиваться именно я – понять не могу.
   – Панталоне, отвечайте!
   – Да, пусть наконец ответит! Пусть скажет, что все это надуманная, злобная чушь! – Жужа села на пол у щита. Зал зачарованно молчал. – Только пусть говорит нормальным, человеческим голосом. Блеянья я не вынесу... Сергей, все это чушь?
   – Панталоне...
   – Нет. Ты почти все угадала... Даже про клетчатые тапочки и носки...
   Жужа закрыла лицо руками. Стала раскачиваться, всхлипывая, сотрясаясь всем телом. Карлик подскочил к ней, принялся успокаивать, но Жужа отняла руки, и стало ясно, что она давится и не может сдержать дикого, истерического хохота.
   – Даже... про тапочки... – прерывисто выдыхала она.
   Карлик вышел на середину сцены и со вздохом проговорил:
   – Я думаю, дамы и господа, на этом можно завершить этот в высшей степени неожиданный этюд. Спасибо вам, дорогой Червяк...
   – Нет! – крикнула Жужа из своего угла. – Пусть мечет топор... или нож... или что там у вас...
   – Я не могу. – Панталоне выпустил нож, и тот с плотоядным лязгом шлепнулся на пол.
   – Он не может.
   – Нет, пускай!
   – Занавес! – скомандовал Пульчинелла, и неповоротливые складки устремились друг к другу, закрывая от нескромных взоров сцену, где застыли три фигурки – скорбный иссиня-черный триптих. Под конец высунулся Пульчинелла и, блеснув ровными зубами, отчеканил: – Тех-ни-ка у-бий-ства!
   Отсалютовав залу своим колдовским колпаком, шут скрылся за кулисами. Невидимый маэстро врубил музыку, и по залу прокатилось: «И полетели ножи и стаи упреков... »

   Реквием по мечте

   Когда проснемся, будет вечер,
   будут выходные.
Brainstorm
   Только честно: вы любите пятницы? До искр в глазах, до сладкой и мучительной оторопи, до мурашек по коже, до как-хорошо-будто-окунаешься? Если да, мне жаль вас, потому что вы – человек не очень счастливый или очень несчастливый (состояния близкие, почти тождественные, с эфемерной разницей в частице, то цепляющейся за счастье, то обеими руками его отталкивающей) и пять дней в неделю занимаетесь тем, что вам тошно, скучно, мучительно, что противно вашей природе, группе крови, полету мысли, разрезу глаз и чем, из элементарного человеколюбия, вам никогда не стоило бы заниматься. С другой стороны, сложись все по-другому, у вас не было бы пятниц. Не пятниц и не Пятниц, а ПЯТНИЦ, понимаете?
   Один мой знакомый говорил «пятничка», и в этом уменьшительном выражалось все, что тогда с нами происходило. А было душное лето, раскаленная добела коробка (вроде тех ящиков, в которых фокусник прячет девушку в ослепительных одеждах или провозят контрабандой всемирно известного шпиона) со скупыми отверстиями для кислорода вместо окон, с видом на голую, в пятнах свалявшейся амброзии и перелетного мусора равнину – жилище-архетип, в которое некоторые дельцы с тупым упорством норовят загнать программистов, и ненавистная, унизительная, принеси-подайная работа тестера, которую здесь понимали как гибрид пажа с клистирной трубкой. Только так и осознаешь, что свобода – не просто философская категория, что ее-то как раз и можно потрогать руками, потрогав – уцепиться, уцепившись – бежать с нею без оглядки.
   Вся моя жизнь после ВУЗа – это бесконечная сага о пятницах. Жизнь в ожидании пятницы – жизнь неправильная, болезненно истончившаяся. Ожидание – само по себе мука, но ожидание невоплощенное – мука вдвойне. Очень часто пятницы таяли, так и не наступив, сместившись на субботу, воскресенье, а там, глядишь – и снова понедельник. Все мои работодатели, все без исключения, были прожорливы по части пятниц, и в этой радипятничной жизни пятниц оказалось до смешного мало. Человек всегда ценит то, в чем ему настойчиво отказывают. Я ценила пятницы.
   По пятницам хляби небесные разверзаются у меня под ногами, я окунаюсь в них, лечу, падаю вниз головой, как Алиса вслед за кроликом. Всю неделю я живу, как человек, одержимый тайной и запретной страстью, живу с образом пятницы – огромного чертового колеса на сером горизонте. Когда она приходит – пятница, – когда она подкатывает, я с замиранием сердца усаживаюсь в яркую кабинку, и взмываю, и парю над деревьями, и смотрю на жизнь.
   Поймать тот самый миг, когда пятница уже наступила (потому что наступает она не сразу, 10 AM «пятницы» – это все еще четверг), крайне трудно. Обычно это случается после четырех, в зеленовато-оранжевые минуты наступающего вечера, – впечатление такое, что тюремщик склонен выпустить узницу, только выспавшись после обеда. Еще сложнее, чем поймать пятницу, ею насладиться, потому что заканчивается она раньше нуля часов нуля минут того же вечера. Иногда бывает, что уже через час после пяти – не пятница, а суббота.
   Когда появился Бип, пятницы, озаренные предвкушением интересного вечера, стали еще притягательнее. Поначалу, правда, я сторонилась шумных сборищ, отсиживаясь у себя в комнате под пугливыми предлогами, но Бип не успокоился, пока обманом, криком и лестью не заманил меня в свою громогласную компанию.
   Иногда пятничные интермедии в коловороте будней исполнялись вне дома – мы ехали в «Балаганчик». По огромному, битком набитому залу расхаживал яркий, как язык пламени, Ижак и сыпал во все стороны едкими ремарками. Публика была разношерстная, разных колод, немыслимых мастей, от острых скул инженера до кувшинного рыла депутата, которые, столкнувшись на улице, при свете дня, брезгливо отшатнутся друг от друга, но здесь, под этими шумными сводами, всякая субординация была так же неуместна, как разговоры о судьбах мира на детском празднике. Разжалобить великана в красном шарфе было делом невозможным, рассчитывать на поблажки не приходилось никому. И если вдруг жизнь отступала перед общепринятой моралью, подсовывая ему добрейшего принца и склочного нищего, то он так прямо об этом и заявлял. Ижак – этот либерал в кубе – не связывал узость взгляда с шириной зада.
   «Ба! Кто к нам пожаловал! – раскатисто гремел Ижак на весь зал, поправляя свой бесподобный алый шарф. – Василенко-куриное суфле с новой потаскушкой! Пардон, мадам Василенко, не узнал вас с новыми губами. Как поживаете? Я? Прекрасно, как видите. Прошу сюда, к мадам Непейводе, вот так, плечом к плечу с этой грымзой». «А вот и Миронов! Талантливейший бизнес-аналитик. Сюда, Мироша, к этим очаровательным лошадкам в золотой сбруе, закажешь им по коктейлю. Что? Не хочешь? Вы только посмотрите на этого обмылка! Такой молодой – и уже жлоб!» «А вот идут радости плоти! Зубоскалю? Да не в одном глазу, Танечка, детка! Дамы и господа, поворотите ваши рожи, будьте столь любезны! Перед вами не кто-нибудь, а Эвелина Чудлай, Жанна Д’Арк современной поп-индустрии! Как концерты? Как голос, еще не прорезался?» «Внимание! Прошу всех заткнуться и оторвать глаза от салатов! Этот пухлявый господин с тщательно промытыми морщинами и круглым брюшком – не кто иной, как Тимофей Пацюк, старший девелопер из «Запарка». Что? Не «за», а «три»? А, может, «зоо»? Что за названия у этих фирмочек, язык сломать можно! Да, это тот самый Пацюк, который первым бежит с тонущего корабля, прошу любить и жаловать. Клиентов «Трипарка» просят не беспокоиться, я рукоприкладства у себя в заведении не допущу! Что нового, Тимуся? Что впендериваете в этом месяце, халтурщики? Новая кульная фича, говоришь? Шикарно! Никто не тестил, как всегда? Тестил? Ты сам? Эх, Тимончик, твою бы энергию да в нужное русло! Вагоны разгружать или асфальт укладывать. Золотой бы был работник! Ну, и какие баги намечаются? Твои фирменные или будет сюрприз?»
   Бипа он встречал так же весело, но с нескрываемым пиететом: «Замрите, дамы и господа! К тебе это тоже относится, мистер расстегнутая ширинка! И к вам, мадам картошка-фри, у вас кетчуп на подбородке, при всем моем уважении. Вон тот невысокий господин у входа, вы можете рассмотреть сейчас его шляпу, гениальнейший и умнейший из всех людей, которых мне довелось повидать на своем веку. Привет, Бип!» Бип загорался широкой улыбкой. С нами Ижак церемонился меньше: «А вот и красавица Саломэ со своим Иродом! Как дела, Тим? Лева, когда ты сострижешь, наконец, свои космы? И к чему эта борода? Посмотри на меня – гладкий и гадкий, как пасхальное яйцо. Малявочка (это ко мне), лапушка моя, я думал ты никогда не явишься к дяде Ижаку! Протискивайся быстрей между этими субчиками в джинсах! Осторожно, охламоны, не растопчите мне малявочку!»
   И меню, и музыка в «Балаганчике» были никудышные, интерьер казался невообразимым коктейлем всевозможных стилей, школ и направлений, объединенных неприкаянностью вещей, отошедших в прошлое, – эклектика в строительных лесах времени. Здесь было шумно, накурено, пиво разбавляли с той же детской непосредственностью, что и бензин на заправке, но никто не обращал на это внимания. Сюда ходили «на Ижака», как ходят на оперных див или звезд балета, ходили получить свою порцию издевок и с извращенным сладострастием наслаждались ушатами грязи, один за другим на них выливаемыми. Устами Ижака глаголила истина. В «Балаганчике» царила правда и ничего кроме правды (местные журналисты, смекнув, что к чему, день и ночь паслись здесь в ожидании сенсаций).
   Когда-то, давным-давно, на заре своей беспокойной юности, в «Балаганчике» танцевали Чио с Тимом. Занятие это они бросили, уйдя на покой несколько лет назад. «Все мы теперь на покое», – любил повторять Бип. Чио была тогда Соломией, Тим – Артемием. «Это было время всего настоящего – имен, чувств, движений, – сокрушался Тим. – Все звали меня Артемием, ну, в крайнем случае, Артемом, а не этой собачьей кличкой. Да, были времена! Видела бы ты Чио! Что эта вертихвостка вытворяла на сцене! Ураган, а не женщина!» «А как она падала на шпагат!» – качал головой Лева. «Крику было много», – ухмылялся Бип.
   Соломия стала Чио-сан с легкой руки Бипа, так же, как и я стала Жужей. «Здесь все сменили имена, – сказал он одним мартовским вечером, придя ко мне в комнату. – Все, кроме Памелы. Пора и тебе что-нибудь подыскать». Так и появилась Жужа.
   Чио к своему настоящему имени относилась с неприкрытым презрением. «Соломия! Бред какой-то!» – фыркала она. И в голове не укладывалось, как можно ненавидеть это древнее и прекрасное имя, с таким легкомыслием предавать его анафеме. Я пыталась убедить ее исправить несправедливость, возобновляя время от времени набивший оскомину спор.
   – Ну какая из меня Соломия? – возражала в таких случаях Чио, допивая остатки вина из чужих бокалов.
   – Действительно, никакой, – поддакивал Тим, брезгливо морщась.
   На «прекраснейшую и очаровательнейшую Баттерфляй», в честь которой и была названа, Чио походила разве что силой своего таланта. В ней было много от другой Саломеи – магия тела, не голоса. Чио-Соломия была необыкновенной танцовщицей. Много лет назад Тим (тогда начинающий, но уже довольно успешный танцор) заприметил ее в одном замурзанном магазинчике, каких так много еще в нашем «частном секторе»: с линялой вывеской, грязными окошками, всегда настежь открытой дверью, в летние месяцы задрапированной в желтоватую марлю от мух, и тем особым родом зефира в картонке у самой кассы, который только в таких забытых Богом мазанках и встречается. Эти бледные магазинчики с медово-кислым душком встречаются все реже и реже – никто не ценит раритетов, пока не становится слишком поздно. Вот там-то, в синем субреточном фартуке прохаживаясь под полками с тушенкой, и колдовала будущая звезда кабаре, наповал разя редкого покупателя дешевенькими духами. Тим, ценитель всяческого винтажа, шлялся в то лето по городу, прощупывал его. Он искал школу, в которой учился те пять с половиной месяцев, которые они с родителями прожили в нашем городе, и, проходя мимо магазина, решил спросить дорогу. А войдя, увидел Чио (тогда еще Солошку), отплясывающую с веником. «Явился, как черт из табакерки», – говорила Чио. «Когда она сказала, что ее зовут Солоха, я себя примерно им и почувствовал, – ухмылялся Тим. – Что за девушка, вы себе представить не можете! Волосы мочалкой, губы горят, ресницы частоколом, и бусы, брошки, браслеты... Но, конечно, если б не эта пляска с метлой и не имя, не стал бы я ей Луну предлагать». Тим взял ее в свою труппу и учил всему, что знал сам. «Учить ее было одно удовольствие. От меня требовалось только снять с нее кое-какие путы, там отполировать, тут заштукатурить. Размотать эти ее брошки с бусами». Чио было девятнадцать лет.
   Чио родилась в каком-то селе, название и месторасположение которого, по ее словам, выветрились из ее головы еще в тот момент, когда она с чемоданом в руке одной ветреной ночью вышла за отчие ворота. О самом отче она говорила только, что «он был скучный, самый обыкновенный человек, и задумчиво добавляла: «Он умер, наверное». Мать, непоседливая почитательница Пуччини и Крушельницкой, исчезла из ее жизни, когда маленькой Соломии было четыре года три месяца и два дня («я отлично все помню»), не оставив девочке ничего, кроме причудливого имени. «И правильно сделала! Я тоже сбежала из этой дыры, как только подвернулась такая возможность. Ей было скучно с нами – с отцом и со мной, – мы были до жути обыкновенные», – говорила Чио. Обыкновенности эта взбалмошная женщина боялась больше, чем пауков, больше даже, чем соседских, темно-коричневых от выпитого чая старушонок, которые раздавали советы и вынюхивали по углам.
   Взбалмошную женщину звали Майя. Где, под каким волшебным деревом откопал ее угрюмый и тусклый Чиин отец, просто уму непостижимо. Майя нигде не работала, не умела приспосабливаться, готовить и смеяться. «Она вообще ничего не умела, – заявляла Чио, сверкая глазами. – Когда папа уходил к своим тракторам, мы оставались вдвоем. Только я и она – на целый, огромный, сказочный день. Вранье, что дети ничего не запоминают. Я помню все, каждое ее движение помню. Она садила меня на подоконник, а сама усаживалась на полу и читала какие-то свои книжки (они исчезли вместе с ней), и курила, и крутила пластинки – Крушельницкую, без конца, день напролет одну только Крушельницкую. Она никогда со мной не разговаривала, словно меня и нет вовсе. Я знала, что ей скучно со мной. А потом, однажды ночью, она исчезла. И я, как только смогла, исчезла тоже». «Послужной список у Чио поистине, – говорил Лева. – Она работала посудомойкой, кондуктором, кассиршей, торговала хурмой и гнилыми яблоками и даже умудрилась проработать несколько недель уборщицей в психдиспансере. Так что, когда они встретились с Тимом, дела ее явно шли на поправку. Когда кто-нибудь спрашивал у Чио о жизни до сцены, она неизменно отвечала: «Я всю жизнь танцевала», и в этом не было ни капли лжи».
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 [26] 27 28 29 30

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация