А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Ключ к полям" (страница 19)

   Ложное движение

   Дзампано, вы меня любите хоть немножко?
Джельсомина
   – Но это замкнутый круг, неужели ты не понимаешь?
   Нет, она не понимала, сидя на подоконнике, болтая ногой в такт собственным мыслям. Я умостился на полу, под окном, в теплой близости ее колена так, чтобы свет, перескакивая через мою голову, меня не коснулся.
   Жужу тошнило всю дождливую субботу и половину дождливого воскресенья. Я кутал ее, поил водой и марганцовкой, открывал и закрывал окна, снова их открывал, бегал в аптеку за активированным углем, тщательно заперев все двери, бегал в супермаркет за огромными, зелеными, чудовищно кислыми яблоками (тщательно заперев все двери), к которым она даже не притронулась, просто бегал, заламывая руки, по коридору. В этой своей беготне, в торопливой попытке все исправить и благоустроить я был похож на ошалевшего муравья перед наводнением, который хоть и чувствует своим бережливым нутром, что все пропало, но продолжает никому не нужную возню.
   Я бы сделал намного больше, если бы не Жужина брезгливая стеснительность и какое-то гипертрофированное чувство собственного достоинства, заставляющие ее вставать, брести в ванную и почти злобно хлопать дверью. Она была очень слаба; ее русалочья голова с тусклым нимбом спутанных волос тонула в моей не очень чистой подушке, и только воспаленно блестели ее красные сережки. В ответ на мое мельтешение Жужа виновато улыбалась, от всего отказывалась и держала в руке, время от времени поднося к лицу, кусок прозрачного, с мухой внутри янтаря.
   Ночью я снова задрапировался в свою походную шубу-лежанку (вид у нее был обжитой и бывалый), но заснуть так и не смог. Никто не стучал, не ходил, не тревожил мою бессонницу. Соглядатаи у окон если и были, то вели себя чинно и немытых ладоней к стеклу не прикладывали. За теплым деревом, затаившим в глубине души лето, за стеклом, по холодным плиткам, по ковру, и дальше вверх, по апельсиновым фестонам и клеткам пледа спала Жужа. Спали и ножницы в своем новом узилище наверху, у пауков за пазухой: еще блестя, уже тускнея. Думаю, они до сих пор лежат там серой липкой грушей, созревая в ожидании неурочной весны, и, если ничего не изменится, не созреют никогда.
   Шел дождь. Дом кренился, и скрипел, и вздрагивал стеклами, когда за шиворот ему падала бойкая ледяная капля и щекотно бежала проторенной дорожкой вниз, но трюм был сух – я проверил. С неба падали, кувыркаясь, серебряные нити, будто там, в поднебесье, распускали старый заношенный до дыр свитер. К утру нити поблекли, стали цвета неба. На окне один за другим проступили мокрые профили желтой листвы, я ворочался в шубе, тычась в рукава и внутренние карманы. Шел дождь.
   Мне снился орех за домом и Жужа, которая, смеясь, раскачивается на самодельных качелях. Над нашими головами рвет и мечет густой листопад, и Жужа, пролетая мимо, а может, и сквозь меня, исчезает за желтой завесой и, с хрустом разорвав ее, появляется вновь. Вот она в очередной раз тает в ворохе сухой листвы, и ко мне возвращается пустая деревянная доска. Я смотрю вверх, туда, где солнце недозревшим орехом засело в кроне дерева, но листья кружатся, лезут в глаза, в рот, мешают дышать, пока я не становлюсь одним из них.
   Утром, принесенный дождем или злым умыслом, всплыл библиотекарь. Точнее – повар, а может – метафора урожая или моей опрокинутой жизни – этих фасетчатых маньеристов с кучей подтекстов в каждой фасетке не разберешь. Всплыл он на веранде, посреди стола: луковые чувственные губы, нос-морковка, борода той же оранжевой породы, золотистые щеки-луковицы, осенний трескучий жмых волос и черная блестящая миска, венчающая эту сентиментальную конструкцию. Я опешил, поклонился – в знак того, что поражен портретом, миской, осенним разнотравьем, и, не откладывая в долгий ящик, разнес эту овощную лавочку ко всем чертям. Незваные гости – мука для одиночек с тонкой душевной организацией.
   К трем часам дня, заполнив собою всевозможные щели, впадины, лунки, желобки, ведра, бидоны, майонезные банки с таинственной флорой и фауной внутри, оставленные на произвол судьбы детские брызгалки, башмак без хозяина и без шнурков, изогнутую ковшиком листву, полиэтиленовые складки дедникифоровой чахлой теплицы и миску его крапчатого пса – словом все, что могло быть заполнено, включая мою дуплистую душу, дождь неожиданно перестал. Я стоял на крыльце, подозрительно нюхая воздух, как это делал соседский основательно подмокший Тузик, и смотрел, как над деревьями, в светло-голубом кармане неба, клубятся новорожденные облака. Когда появилась Жужа, завернутая в одеяло, я не слышал ее шагов; я почувствовал ее спиной (между лопаток) и обернулся. Она вышла на крыльцо, волоча за собой одеяло – как-то совсем по-детски, – и остановилась рядом со мной. Я посмотрел на нее, понял, что худшее позади, и вернулся к созерцанию серо-голубой рапсодии над деревьями. И мы стояли лицом к лицу и глядели на зеленый луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе... Да нет, разумеется, не плакали, и не было никакого луга, а только небо, и кто-то серый, со спицами и серебряной пряжей на изготовку.
   – Дождь закончился, – сказала ему Жужа и вернулась в дом.
   Тузик, широко расставив мускулистые лапы – Колумб, приближающийся к мнимой Индии, – с интересом обозревал преображенную дождем Вселенную и свой лучезарный лик в глубокой и бесконечной, как Атлантический океан, луже. Воробьи тоже обозревали, и тоже свой лик, не забывая при этом таскать из грязной Христофоровой миски хлеб. Подняв руку в лучших вест-индийских традициях, я нырнул в дом.
   Не расставаясь с одеялом, как доблестный рыцарь со своим щитом, Жужа бродила по комнатам. Я вкрадчивым призраком развевался у нее за спиной, ничего не узнавая и пугливо зыблясь. Она с тихой решительностью отворяла дверь за дверью, всматривалась в ороговевшие прелести очередного алькова, словно что-то про себя решая относительно его природы. Осенняя сырость уже просочилась сквозь свои тайные лазейки в комнаты и хлюпала под ногами. Паутина седела по углам волглыми, ажурными прядями. Диваны, стулья, набухший временем и утварью буфет (каждая чашечка – в отдельной бумажной люльке, чайник спеленат по-особому: чепчик и младенчик – отдельно), трескучий и пустобрюхий книжный шкаф, тумбочки, трильяжи – я видел их сквозь снежные громады чехлов ясно, как человек, смахнувший набежавшую слезу.
   – Так темно. Ты никогда не открываешь ставни?
   – Открываю только у себя в спальне. В той комнате, где ты спала.
   – А ты где спал?
   – Рядом. На кухне, возле печки.
   – А домовых не боишься?
   – Они сюда не заглядывают. Здесь и без них нечисти хватает.
   Мы были в большой, некогда светлой и шумной комнате.
   – А почему вся мебель в чехлах? Прямо саваны какие-то.
   – Это нежилые комнаты. Я их не использую.
   – Мертвые.
   – Может, и мертвые...
   – Почему?
   – Мне достаточно одной комнаты и кухни.
   – Почему?
   – Потому что достаточно.
   – Ты не очень-то любишь свой дом. Эти комнаты выглядят так, словно их судили и признали виновными.
   Я усмехнулся:
   – Забавно, но так и есть. А дом этот, по большому счету, вовсе не мой. Я жил здесь в детстве.
   – Странно. Обычно люди считают своим домом именно тот, родом из детства. Цветные сны, счастливые призраки прошлого...
   – Годы, которые я здесь прожил, были далеко не самыми счастливыми в моей жизни. Призраки здесь с жутковатыми замашками, и показ цветных снов не входит в список их добродетелей. Мой настоящий дом – в центре. Был...
   – Почему был?
   – Ну, это длинная история. Если коротко – меня оттуда некоторым образом выжили.
   – Значит, ты теперь бездомный.
   – Да.
   Подобрав одеяло, она склонилась над картонной коробкой, провела пальцем по ее пыльному хребту:
   – А это что?
   – Это книги. Купил с месяц назад и все никак не распакую.
   – Полный ящик книг!
   – Да, я давно не читал.
   – Очень давно, судя по ящику.
   Нарисовала смешную рожицу на пыльном картоне, взглянула на меня:
   – Можно посмотреть?
   – Пожалуйста.
   Подоткнув под себя одеяло, Жужа уселась на пол, осторожно оторвала липкую ленту и, запустив обе руки в коробку, зашуршала ее бумажными внутренностями. Свет падал на нее сбоку, из наполовину зрячего окна – свет серый, пыльный, недоверчивый.
   – Хочешь, я включу свет?
   – Нет, не надо. Ненавижу электрический свет. Электрическая каторга.
   Я хмыкнул, прижал плечом карандашную отметку на двери – «Женя, 163 см, 20.07.90» (счастливый призрак прошлого?). Жужа, чуть ли не с головой забравшись в коробку, затеяла там сама с собой бойкую и невразумительную дискуссию.
   – «А мистер Оппенгейм наследует землю», «В четыре минуты. Поваренная книга Чарльза Эрроуби». Вот это да! Неужели «Молчальник»! Та-ак. «Потешная гора», «Стол находок». О! «Альбиносы в черном»! Дашь почитать? – Кудлатая голова показалась на поверхности.
   – Бери.
   – Вэри дякую. Смотри-ка, сколько у тебя всего. Просто глаза разбегаются. Каэйро, Рейс, Кампос... О! «Бог лабиринта»! Ну ты даешь! И откуда только...
   Жужа вынырнула с сиреневой книгой в твердом переплете. Прищурилась.
   – Комнаты Винсента.
   – Ладно, бери своих альбиносов, и пойдем.
   Она послушно вернула книгу на место, прикрыла коробку и, подняв отложенных в сторону «Альбиносов», вышла из комнаты. Я посмотрел на карандашную зарубку прошлого, погладил ее и вышел тоже.
   Потом я приготовил ей пышную и пенную, похожую на горячее сливочное мороженое ванну и сидел под дверью, вслушиваясь в бормотание – мороженого и начинки, одновременно. От еды Жужа отказалась наотрез: я с трудом навязал ей крепкий до черноты чай и всучил огромное зеленое яблоко.
   – Я знаю, ты любишь Гулливерские зеленые яблоки.
   – Как всякий уважающий себя лилипут.
   – А как же Агата Кристи? Довольно крупная дама.
   – А, старушка Агата. Ну, у нее были свои кровожадные, хитрющие лилипуты. Жаль, ты не догадался подать мне мое Гулливерское яблоко прямо в ванну.
   – Хватит с меня кровавых историй, – криво улыбнулся я.
   – Я тоже сейчас кажусь себе яблоком. Зеленым-зеленым и молодым.
   – Как ты сказала? – По спине пробежал ледяной ток. Сердце, разбухая, застучало в висках.
   – Зеленым яблоком... А что?
   Ну конечно! Теперь я видел его в полный рост: глянцевое, тугое, зеленое яблоко из каменной комнаты.
   – Ничего. Вспомнил кое-что. Так что там яблоко?
   – Я себя чувствую яблоком после твоей ванны. Знаешь, как в сказке, после купания в парном молоке.
   – Ну, тебе и без парного молока вроде еще далеко до старости.
   – Нет. Я иногда физически ощущаю, как течет время – сквозь меня, мимо меня, и все впустую, бездарно. Я словно застыла, как эта муха в янтаре. Так ощущают время только старики.
   – По-моему, старики вообще его не ощущают. А мушка симпатичная.
   – Да, это подарок Бипа.
   – Ты ведь... живешь с ним?
   – Да. Я с ним живу, – посмотрела вызывающе – как хочешь, так и понимай.
   Я прикусил язык.
   – Говорят, – как ни в чем не бывало продолжала она, – что, если янтарь бросить в отравленное питье, он становится пепельно-белым. – И покосилась на чашку с чаем. Хихикнула.
   – Ну и лицо у тебя. Я пошутила.
   Мы устроились на веранде: Жужа, болтая ногой, на подоконнике, я – на полу, сторожить ветер у ее ног. Умытое солнце сочной дыней висело над крышами похорошевших домов. На декоративных, бог знает с каких времен сохранившихся дымоходах чирикали неуемные воробьи. Обманчиво-оживленная шевелюра вишни, рябая, желтая, молодцевато подкрашенная охрой на висках, бодренько и бесполезно звенела засохшими ягодами в проплешинах листвы. Легкий ветерок из открытого окна бегал по Жужиным волосам, стянутым в тугую блестящую гульку. Крыльцо, спрыгнув на тропинку, через пару шагов обрывалось старым садом, бездарно и несправедливо заброшенным. Сверху он напоминал забытую на берегу рыболовецкую сеть, вытащившую на свет божий вместе с водорослями, консервными банками и черепом бедного Йорика золотую рыбку. Ветвистая яблоня, опознаваемая по одиноким блесткам запоздалых плодов, прорастала вдруг лиловой бородой винограда, плавно вливающегося в кусты крыжовника; ладно скроенная слива в слепом экстазе сплелась с обрубком яблони; абрикосы, тоже опутанные вездесущими лапами винограда, заканчивались книзу ниагарской дымкой живучего кудрявого бурьяна. Я не переставал удивляться, какой хаос вокруг себя породил.
   – Но это замкнутый круг, неужели ты не понимаешь? Так нельзя. Бежать от всего, что тебе не по вкусу, – не выход. Это трусость, если хочешь знать. И, в конце концов, это неэтично – требовать от мира того, что он не в силах тебе предоставить. Допустим, ты не очень любишь свою работу, допустим, она тебе малоинтересна и от нее подчас ...
   – С души воротит.
   – ... мало радости. Может быть, иногда тебе даже хочется биться головой об стенку и выть на луну. Что ж, бывает. Но, несмотря на все это, ты добросовестно выполняешь свои обязанности, без глупых претензий на гениальность и талант, а просто как обыкновенный, хороший...
   – Бездарь.
   – ... специалист. Не вижу в этом ничего плохого. Многие так живут. И ничего.
   – Вот именно – ничего. Не вижу смысла в таком существовании.
   – Твое хождение по мукам имело тот же результат. Мы живем так, мир так живет, понимаешь? Зачем изобретать велосипед, если все уже до нас и за нас придумано?
   – И против нас.
   – Согласен, велосипед этот староват и дряхловат, но ковыряться в нем или, еще хуже, изобретать очередной – глупо и небезопасно. Да, не все занимаются тем, что им виделось в сладкой дымке юности, не все любят свою работу. Да, многие тянут лямку, годами просиживают штаны и покрываются пылью, ну и что? Есть, конечно, фанатики своего дела, их очень мало, но так было всегда. И это хорошо. Потому что представь: каждый занимается тем, что ему небезразлично, к чему у него душа лежит, талант, божья искра и прочая чушь, все счастливы, все незаурядны. Ok. Но кто в этой идиллии метет улицы, продает арбузы, копается в нашем дерьме?
   – Странное у тебя представление о незаурядности и истинном предназначении. Я, например, знаю продавца арбузов, абсолютно счастливого тем, что он именно продавец арбузов, а не нобелевский лауреат по литературе. И почему так невероятен для тебя талант к метению улиц? Предрассудки и нищенская зарплата – дело другое, мы ведь с тобой о таланте сейчас толкуем? Что же касается копания в дерьме... Это ты, собственно, о ком?
   – Это я, собственно, в самом буквальном смысле, но неважно, я тебя понял. То, что ты предлагаешь, – утопия. Это катастрофа для всех нас. И чтобы колесо сансары, в которое ты сама себя загнала, тебя не искалечило, придется приспосабливаться.
   Я нащупал в кармане колесо и вытащил его на свежий воздух: оно оказалось вчерашним бубликом из буфета. С трудом его разломав, я принялся выводить Жужино имя на ножке хлипкого деревянного стула.
   – Ты не понял меня, впрочем, как всегда. Я не настолько наивна, чтобы толкать пылкие и пафосные речи о губительных свойствах денег. Есть такое понятие – сродная деятельность...
   – О! Куда нас занесло!
   – Да. Так вот, я уверена, больше, чем в чем бы то ни было, что человек может быть счастливым только тогда, когда занят именно этой – такой смешной для тебя – сродной деятельностью. И еще я уверена, что деньги никогда и никого счастливым не делали.
   – Григорий Саввич, безусловно, был очень мудрый дядька и вообще умница, но его взгляды несколько устарели. Они еще годились, с большой, следует признать, натяжкой, для полынных степей восемнадцатого века, но к нашему с тобой двадцать первому эти убеждения не применимы ни в каком, даже самом лапидарно-адаптированном виде.
   – Эти полынные истины ни в какой адаптации не нуждаются. Они все как на ладони и действуют в гламурных джунглях двадцать первого века с не меньшей бодростью, чем действовали в полынных степях восемнадцатого. Я достаточно хорошо себе это уяснила за долгие месяцы медленного умирания и больше в эту ловушку не попадусь.
   – Не сгущайте краски, Григорий Саввич.
   – Я не сгущаю. Тот, кто не испытал на собственной шкуре все прелести неправильного выбора, никогда меня не поймет. Ты ведь всю жизнь делал, что хотел, правда?
   – Ну, с некоторыми оговорками...
   – А я два года делала то, что мне самой природой противопоказано. Этакое, знаешь, медленное щадящее самоубийство. Словно земля под тобой обвалилась, а ты, ухватившись за скользкую траву, висишь над пропастью, с каждой минутой все увереннее и безнадежнее обвисая. Что-то вроде затянувшегося сердечного приступа. Или его преддверия.
   – О чем же ты думала? Ты ведь проучилась пять лет...
   – А я не думала, никогда не думала. Я плыла по течению. Кстати, не я одна. К тому же, учиться мне нравилось, даже очень.
   – Допустим, но почему же ты не бросила все к чертям собачьим, когда поняла, что ошиблась?
   – Я бросила. Бросаю каждые два-три месяца.
   – Вид у тебя при этом не очень счастливый.
   – Да. Я только недавно поняла собственную глупость. Меняя шило на мыло, многого не добьешься.
   – То есть?
   – То есть – это было ложное движение: я бежала, чтобы остаться на том же месте. А нужно бежать вдвое быстрее. Я не должна работать программером. Не должна вообще соприкасаться с айтишной сферой, потому что это губительно: во-первых, для меня, во-вторых, для ай-ти, в-третьих – для мира во всем мире.
   – Всем бы такое чувство ответственности перед миром.
   – Меня не волнуют все. Мировую революцию в сознаниях человеков разумных я тоже совершать не намерена. Я эгоистка, лишенная какого бы то ни было честолюбия. Вам нравятся деньги и работа ради денег? Пожалуйста. А мне нет. На том и разбежимся.
   – Думаешь, это так просто, вырвать сердце из клейкой стихийности мира? Клейкая стихийность хороша в песнях и байках, когда солнце повисло над пасекой и райские яблочки наливаются над головой. Посмотрю я, что ты скажешь об этой стихийности зимой, может, она тебе не покажется такой уж клейкой. И вообще, думаешь, человеки разумные вот так запросто тебя и отпустят?
   – Уверена в этом. Для каждого на этой пасеке есть свой план «Б».
   – Плана «Б» никогда не существовало. Как и пасеки, – хмыкнул я, надавливая на бублик. – Все, о чем ты говоришь, – сказка, красивая и поучительная сказка. Человечество преспокойно обходится без плана «Б»: работает пять, а кто и семь дней в неделю, исправно ходит на митинг в пятнадцать ноль-ноль и на английский – в семнадцать двадцать пять, хлещет кофе, расшаркивается перед начальством, строчит бесконечные письма клиентам...
   – Ага, а у клиентов тоже клиенты, и письма, и митинги в пятнадцать ноль-ноль. Нам некогда, мы трудимся, мы пыхтим, мы из одежды выпадаем – все ради великой цели, на благо человечества. Прелестно! Только в итоге это самое благо проходит незамеченным, потому что всем нам некогда, все мы трудимся и пыхтим, и так без конца.
   – Се ля ви.
   – Се ля чудовищный механизм. Не механизм даже, а что-то живое, хитрое и извращенное. Как ловко оно на тебя давит, как нащупывает твои страхи, как играет на тщеславии, алчности, трусости, как, подняв всю эту гниль со дна, пестует ее и поощряет! Почти как телевидение – тот же оболванивающий эффект.
   – Ну, телевидение о такой власти над простецами может только мечтать. Что же касается всего остального, то повторяю – все так живут.
   – И только пони все ходит и ходит по кругу...
   – Да. Смирись, пони, не то погибнешь.
   – Посмотрим. – Она помолчала. – Твои вполне серенькие и вполне хорошие, «обыкновенные» специалисты меня не убедили. Зачем мне оставаться там, где я буду серостью, делать то, что делать не люблю? В чем смысл? К чему мне такая жизнь? Да, я совершила ошибку, и теперь, значит, должна за нее всю жизнь расплачиваться? Дудки!
   – Ну и в чем же, по-твоему, смысл?
   – Ничего нового я тебе не скажу: человек должен быть счастлив, остальное – бессмыслица и за уши притянутая туфта. Твоя пресловутая «обыкновенность», этот долг кого-то перед кем-то влачить жалкое существование, выдуман людьми. Мне всегда было стыдно за свою «обыкновенность», казалось, я кого-то обманываю, наживаюсь на чьей-то доверчивости. Все, что я делала, было ложью. Когда лгать становилось совсем невмоготу, я сматывала удочки, чтобы снова лгать в другом месте и снова бежать... В сущности, я была кровопийцей.
   – Не представляю тебя паразитирующей на теле наших доверчивых софтверных компаний. Скорее уж наоборот. К тому же, ты так отважно с ними расстаешься...
   – Да нет здесь никакой отваги. Мне абсолютно фиолетово, уволят меня или будут петь дифирамбы. Ни счастливой, ни несчастной это меня не сделает. Просто единственное, что для меня имеет значение, лежит совершенно в другой сфере, им недоступной. Мне, кстати, стало намного легче, когда я этот факт осознала.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 [19] 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация