А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Нью-Йорк – Москва – Любовь" (страница 20)

   Глава 5

   Эстер шла по Садовой, и снег крупными хлопьями летел ей в лицо, слепил глаза. И ей хотелось ослепнуть совсем, да еще и оглохнуть, чтобы не видеть ничего, и ничего, совсем ничего не слышать!
   Спектакль, премьера которого прошла три дня назад, назывался «Букет моей бабушки». Ксенька засмеялась, когда Эстер ей об этом сказала.
   – Пирог такой есть, – объяснила она. – Бабушка его часто пекла. Давно, когда я маленькая была. А я для него белки взбивала. Надо было ровно двадцать минут взбивать, иначе крепкой пены не получалось.
   Спектакль напоминал пирог не только названием, но и тем, что был взбит, как крепкая пена, и выглядел так же празднично.
   И Эстер участвовала в нем не только в качестве одной из герлс – у нее был сольный номер! Она появлялась из огромного раскрывающегося шара под бравурную музыку, написанную Дунаевским специально к «Букету», зал взрывался аплодисментами, а она танцевала. И как же это было хорошо, как же замирало от этого сердце!
   Впрочем, и общие номера герлс тоже были искрометно хороши. Они перемежались выступлениями приглашенных европейских актеров – итальянского жонглера Труцци, английских эксцентриков Мец-Мец, французов Луизы и Ролана с акробатическими танцами…
   Когда во время премьеры Луиза и Ролан появились на залитой таинственным светом сцене, сердце у Эстер сжалось, а потом забилось остро и болезненно. Она не понимала, почему это произошло – движения акробатов были прекрасны в своей пластичности, и не было ровно никаких причин для печали…
   Но, как выяснилось вскоре после премьеры, в печали своей и боли она не ошибалась.
   – Я собрал вас, товарищи, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие. – Голос режиссера Гутмана звучал так, что не скрашивался даже шуткой. Никто не засмеялся. – Я вынужден сложить с себя полномочия главрежа Мюзик-холла. О том, кто меня заменит, вам сообщит новая дирекция после решения худполитсовета.
   – Какая новая дирекция? – оторопело спросил оркестрант Дружников. – Вы о ком, Давид Григорьевич?
   – Новым директором театра с сегодняшнего дня назначен товарищ Оглоблин, рабочий завода «Авиаприбор».
   Тишина в зале стала совсем уж пронзительной.
   – Да-а… – прозвучал наконец чей-то голос. – Непредвиденный сюжетец…
   – Непредвиденный?! – воскликнула Вера Друцкая. – А чего вы, собственно, ожидали? Вы газеты читаете? – Она брезгливо потрясла «Правдой», которую держала в руке, и прочитала: – «Полуобнаженными красавицами нам никогда не осуществить лозунг «Искусство – в массы»! И называется весь этот бред «Для кого благоухает букет?». Чего же вы хотите после этого?
   – Вера, Вера! – одернула ее костюмерша Аида Борисовна. – Выбирай выражения. – И, понизив голос, добавила: – Помни, твои слова могут иметь опасные последствия, притом не только для тебя.
   – Теперь уж выбирай не выбирай…
   Друцкая отвернулась от рампы, у которой стоял, через силу улыбаясь, Гутман, и заплакала.
   Эстер плакать не хотелось. Она обводила взглядом зал и словно со стороны видела, как непрощающе поблескивают ее глаза.
   Она понимала, что видеть этот зал и эту сцену ей осталось недолго.
   И вот теперь она шла по Садовой и мечтала о том, чтобы ослепнуть и оглохнуть.
   «Знала же, понимала, что обязательно этим кончится! – думала она. – И все равно надежды какие-то глупые питала, сольному номеру радовалась, боялась думать, что… Трусливая дура!»
   Так, ругая себя на чем свет стоит, Эстер добрела до кондитерской на углу Тверской и Мамоновского переулка. Она споткнулась о ступеньку у входа и тут только поняла, что пальто у нее не застегнуто, шарф не завязан, голова не покрыта, и если она сейчас же не согреется, то не дойдет до дому.
   В кондитерской в этот утренний час стоял полумрак из-за летящего за окнами снега. Посетителей почти не было: цены здесь кусались, а та публика, для которой они были приемлемы, не выходила из дому так рано. Эстер села за столик у окна, заказала чашку шоколада с пирожным «буше» и, ожидая, пока принесут заказ, мрачно следила, как мокрый снег лепится к массивным домам Тверской. Это завораживало, как всякое явление природы, даже природы городской.
   Эстер так засмотрелась на снег, что не сразу поняла, что слышит свое имя. Наконец она вздрогнула и подняла глаза. Рядом с ее столиком стоял музыкальный эксцентрик Бржичек и смотрел на нее веселыми круглыми глазами. Бржичек вообще весь был круглый, такой аккуратный шарик, состоящий из множества шариков поменьше – головы, глаз, ладошек…
   – Ты плачешь по Гутману, Эстерка? – спросил он. – Не плачь! Он хороший режиссер, но будет и другой. И Голейзовский остался работать. Зачем же тебе портить такие глазки?
   Бржичек был так говорлив, что мгновенно осваивал язык любой страны, в которую заносила его зыбкая актерская судьба. До приезда в Россию он блестяще знал семь языков, а уже через три месяца после приезда и по-русски говорил так, что общение с ним не доставляло ни малейших затруднений. Он просто не мог подолгу молчать, находясь среди людей, в этом и заключалась причина его феноменальных языковых способностей.
   – Я не плачу, Вацлав, – шмыгнула носом Эстер. – Просто на улице холодно.
   – Плачешь, плачешь, – покачал головой Бржичек. – Тебе жалко режиссера, я знаю.
   – Не только из-за Гутмана, – вздохнула Эстер. – То есть Давид Григорьича, конечно, жалко, но… Мне себя еще больше жалко!
   – За что себя? – сев рядом на стул, спросил Бржичек. – Разве тебя тоже выгоняют с театра?
   – Я сама уйду, – мрачно сказала Эстер. – Не хочу, чтобы мною товарищ Оглоблин командовал. И в ватнике танцевать не хочу.
   Вообще-то, конечно, говорить с посторонними людьми на политические темы было опрометчиво. На эти темы и со знакомыми-то говорить можно было не со всеми, и права была Аида, предостерегая Веру Друцкую. Но кругленький веселый Бржичек менее всего походил на доносчика. К тому же он был чех, к тому же Эстер сейчас было все равно, донесут на нее или нет.
   – В ватнике танцевать плохо, – засмеялся Бржичек. – Но куда же ты пойдешь?
   – А уеду куда-нибудь!
   – В Сибирь?
   – Почему в Сибирь? – удивилась Эстер.
   – Ну так там бывают стройки, про них пишут все ваши газеты. Многие русские едут в Сибирь, когда хотят начать новую жизнь. У вас большая страна, – улыбнулся он.
   – Большая-то большая… – пробормотала Эстер. – А деваться некуда. Нет, в Сибирь я не собираюсь, – тряхнула головой она. – Лучше бы как раз в обратном направлении. Вот только как?
   – Ты говоришь про Европу?
   Эстер не успела ответить: официант принес шоколад с пирожным для нее и кофе с ликером для Бржичека. Проводив его взглядом, тот повторил:
   – Ты хочешь уехать в Европу?
   – Знаешь, я уже куда только не думала. – Видимо, нервы у нее были сильно взвинчены, иначе ее не захлестнула бы волна неожиданной откровенности. – Мне даже Палестина на ум приходила. Говорят, туда евреев иногда выпускают. Правда, я же не сионистка, как, например, Аида, меня вряд ли выпустят. Да если бы и выпустили… Что мне там делать, за идею землю пахать?
   – Да, не всех евреев тянет в Палестину, – кивнул он. – Меня совсем не тянет.
   – А ты разве еврей? – удивилась Эстер. – Я не знала.
   – По маме. Значит, настоящий еврей. Но Земля обетованная меня не манит. Может, просто еще возраст не пришел, – радужно улыбнулся он. – Может, на старости лет я как раз поеду пахать ту землю. Но пока мне хочется показывать музыкальные номера!
   – А мне уже даже и этого не хочется, – вздохнула Эстер. – То есть хочется, конечно, но как-то… Мне хочется никогда больше не слышать глупых слов от глупых людей. И чтобы эти люди не руководили моей жизнью и не смели отнимать у меня самое дорогое, – отчеканила она.
   – Все-таки ты настоящая еврейка! – засмеялся Бржичек. – Знаешь, что должен обязательно сказать вслух еврей на праздник Песах?
   – Понятия не имею.
   – Я свободен! Вот что он должен сказать. Он себе должен напомнить, что никогда больше не будет рабом, для того и вышел в этот день из Египта. Хотя, может, в рабстве он был лучше сыт и одет, чем на свободе. Я думаю, тебе необязательно ехать в Палестину, Эстер. – Он произнес это с неожиданной серьезностью; смех исчез из его круглых глаз. – Ты подумаешь еще немножко, правда ли хочешь уехать отсюда, а потом скажешь мне, что ты решила. Так?
   – Так… – удивленно кивнула она. – Только я не поняла, Вацлав, при чем здесь…
   – Потом поговорим, потом, моя красавица! – Его серьезность уже улетучилась снова. – Мне пора на репетицию. Ведь я не собираюсь в Палестину, а собираюсь на сцену сегодня вечером!

   На репетиции Эстер больше не ходила. Вернее, это не она на них не ходила, а сами они были приостановлены. После разгромной критики «Букета моей бабушки» и ухода Гутмана весь Мюзик-холл пребывал в растерянности, а Голейзовский вообще не показывался в театре. И хотя товарищ Оглоблин, утвердившийся в директорском кабинете, еще никак себя не проявил, настроение у большинства было похоронное.
   Эстер не была в этом смысле исключением. Тоска охватила ее, жесточайшая тоска! Она не бывала не только в Мюзик-холле, но и вообще нигде – обычная ее общительность словно в песок ушла.
   Нет, не в песок, а в глубокий снег, который после трех суток непрерывного снегопада накрыл Москву тяжелой шапкой. Как только это случилось, зима стала совсем беспросветной – под стать настроению.
   Эстер целыми днями и вечерами сидела дома одна, пустыми глазами смотрела в залепленное снегом окно и пила кофе, который когда-то купила в Торгсине и смолола на кофемолке у театральных бутафоров. Потом молотый кофе кончился, но заставить себя пойти в театр, чтобы смолоть новую порцию, Эстер не могла.
   Иногда к ней стучались. Один раз она услышала за дверью мелкие шажки и тонкий голос мадам Францевой, другой раз шаркающие шаги Антона Николаевича Василькова – он сказал, что родители передали для нее письмо с кем-то из командированных, и подсунул письмо под дверь. Эстер не открыла ни разу: при мысли о том, что придется разговаривать с людьми, ей хотелось даже не забраться с ногами на диван, а лечь на него, отвернуться к стене и не поворачиваться никогда.
   Когда раздался очередной стук в дверь, она именно это и делала. Если можно было назвать действием то, что она лежала, накрывшись вязаным серым платком, и разглядывала смутные разводы на коленкоровой диванной спинке.
   Стук был короткий и спокойный. Но Эстер почувствовала в нем такую неодолимую силу, которая подбросила ее на диване, будто внезапно вырвавшаяся из него пружина.
   Она пробежала через всю комнату – из-за теплых азиатских чувяков, в которых приходилось ходить дома зимой, ее шаги были бесшумны, – и распахнула дверь. Она боялась, что за ту секунду, которая потребовалась ей для этого, стоящий за дверью уйдет.
   Но он не ушел. Игнат стоял к двери так близко, что, когда она распахнулась, Эстер почти уткнулась носом в его плечо.
   И в то же мгновение все, что копилось в ней это бесконечное в своей тягостности время, что разрывало изнутри обидой, болью, безнадежностью, – все наконец прорвалось слезами.
   Она всхлипнула, пробормотала что-то бессмысленно жалобное и, обхватив Игната за шею, в голос зарыдала.
   Эстер была немаленького роста, но ее нос уткнулся ему всего лишь под подбородок. Слезы текли в твердую глубокую впадинку у него над грудью, и ниже слез, она чувствовала, гулко и стремительно билось его сердце, и ниже сердца… Весь он напрягся, застыл, дыхание стало прерывистым, потом, казалось, вовсе исчезло.
   Потом он осторожно взял ее за плечи и с той же неодолимой силой, с какой стучал в ее дверь, отстранил от себя и провел в комнату.
   Он усадил ее на диван и сам сел рядом. Только рядом, на совсем маленьком, но тоже неодолимом расстоянии.
   – Что случилось? – спросил Игнат. Голос его звучал так же прерывисто, как только что рвалось из его груди дыхание. – Что у вас тут у всех стряслось?
   – У кого – у всех?
   Эстер в последний раз всхлипнула и вытерла щеки ладонями. Он ничего не сделал, он даже не поцеловал ее, он сидел рядом с нею так, словно она была невинной гимназисткой, которую можно оскорбить одним лишь намеком на поцелуй, – но при этом она чувствовала себя рядом с ним так, будто они лежали голые друг у друга в объятьях. И понимала, что он чувствует себя точно так же, оттого и дышит прерывисто, оттого глухо звучит его голос и стремительно бьется сердце.
   – У Ксены дверь закрыта. Ты вот… Что случилось?
   – Не знаю. Про Ксеньку не знаю.
   Эстер подняла глаза и сразу увидела перед собою его глаза. Серые, широко поставленные, оттеняющие твердость черт его лица, они были – как расколовшаяся скала. От прямого взгляда этих глаз в ее собственных глазах потемнело и затуманилось.
   – А у тебя что случилось? – Игнат отвел взгляд.
   – А я из Мюзик-холла ухожу.
   – И всего-то?
   Она поняла, что «всего-то» объяснить ему все равно не сможет. Да и нужно ли объяснять? Они сидели, отодвинувшись друг от друга, но чувствовали себя при этом будто голые, и нужно было только одно: броситься друг к другу, и целоваться, и… И все, и навсегда! Все остальное было ненужно и неважно.
   Но жизнь состояла как раз из «остального» – из объясняющих слов, из сопутствующих обстоятельств и обязательств.
   – Ксенька, наверное, бабушку к врачу повезла, – сказала Эстер. – Она говорила, ей какого-то врача порекомендовали, который Евдокию Кирилловну в больницу может положить. Только далеко, в Сокольниках где-то.
   Она не помнила, когда именно Ксенька говорила ей об этом. Может, неделю назад, а может, и две.
   – А мне и не сказала даже… – В голосе Игната послышалась такая горечь, что у Эстер сжалось сердце. Его руки, тяжело лежащие на коленях, сжались в кулаки. – Хоть чем-то бы ей помочь, хоть извозчика, что ли, или такси… Ничего не сказала!
   – Почему ты на ней не женишься? – помолчав, спросила она.
   – Не идет за меня.
   – Не идет!.. А ты бы… ты…
   Эстер замолчала – сказать было нечего. Игнат усмехнулся:
   – Что – я бы? Ничего не поделаешь. Где любовь, там ни разуму места нет, ни логике. Будто сама не знаешь.
   – Знаю… – Эстер еще немного помолчала и сказала: – Я уеду, Игнат. Не знаю еще, куда, но далеко. И совсем скоро. А ты… Если замуж она не пойдет, то хотя бы… Не оставляй ее хотя бы.
   – Не оставлю. Убью, если кто обидит. Или сам умру. – Скальные глаза блеснули так, что Эстер поняла: Игнат действительно убьет каждого, кто попытается причинить Ксеньке зло. Эта твердость, эта могучая на все готовность каким-то необъяснимым образом соединялась в нем с нежностью. Это было странно и казалось невозможным, но именно нежностью дрогнул его голос, когда он произнес «убью». – Не уезжай, Эстер, – вдруг сказал он.
   Если бы он обнял ее при этих словах, если бы поцеловал, да хоть придвинулся поближе – качнулся всем своим огромным телом, обхватил широким кольцом рук!.. Но он смотрел не на нее, а перед собою, губы его были сомкнуты в твердую линию, и руки по-прежнему лежали на коленях, разве что кулаки сжались еще крепче – так, что костяшки пальцев побелели.
   – Уеду. – Она тоже отвела от него взгляд. Это нелегко ей далось. – Ну, что об этом говорить!
   – Говорить нечего.
   Он вдруг взял ее руку обеими руками – она утонула в его сложенных лодочкой ладонях, – поднес к лицу и прижал к губам. Эстер замерла. Так они сидели в молчании долго, очень долго… Или всего одно мгновение прошло? Губы у Игната были такие же твердые, как взгляд. Когда он целовал Эстер руку – раз за разом, не отрываясь, – ей казалось, что она касается рукою скалы.
   Потом Игнат медленно отпустил ее руку и встал.
   – Я их у двери подожду, – не глядя на нее, сказал он.
   Эстер промолчала. Она не понимала, почему до сих пор не упала без сознания. Да что там без сознания – замертво…
   Хлопнула дверь. Тяжело прозвучали по коридору его шаги. И стихли.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 [20] 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация