А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Печальный детектив" (страница 14)

   Бросив горсть земли на обтянутый атласом гроб бабушки Тутышихи, Леонид напрямик, по снегу, валившему после оттепели обрадованно и неудержимо, пошел к старому кладбищу, отыскивая взглядом толстую осину-самосевку – ориентир на пути к могиле матери и тети Лины.
   Возле свежепокрашенной, ухоженной оградки увидел качающуюся по глубокому снегу косошеюю тень в железнодорожной шинеленке, в беретике и не стал мешать молиться тете Гране, прошел мимо, удивившись лишь тому, что тетя Граня, женщина крупная, сделалась со школьницу ростом. Фотография Чичи на пирамидке выгорела или обмылась дождями и снегом до серого пятнышка, но тетя Граня все еще, видать, узнавала в том пятнышке мужа, молилась Господу, чтоб он простил его и в свой черед не забыл о ней, грешнице, прибрал бы тихо, без мучений; горсовет в порядке исключения, за все ее труды и жертвования в пользу общества разрешил бы похоронить ее на закрытом кладбище, рядом со спутником жизни, какого уж ей Бог послал.
   В ограде матери и тети Лины толсто лежал снег в крапинках копоти, долетавшей сюда из городских труб. Леонид не стал отматывать проволоку на дверце оградки, не вошел в нее. Взявшись за острозубые пики, приваренные электросваркой к поперечным угольникам, стоял и смотрел на это тихое место, пытался и не мог вообразить, как они там, дорогие его женщины, под снегом, в земле, в таком холоде существуют. И ничего нельзя для них сделать, ничем невозможно помочь, отогреть, приласкать. Что же такое вот этот день, небо высокое, яркое от снега и вдруг прорвавшегося с высоты солнца, и это вот густонаселенное кладбище, в утеснении которого лежат под снегом и не подают голоса двое никому, кроме него, Сошнина, не известных людей? Где они? Ведь были же они! Были! И люди, все люди, что вокруг лежат, тоже были. Работали, думали, хлопотали, плодились, добро копили, пели, дрались, мирились, куда-то ездили или думали поехать, кого-то любили, кого-то ненавидели, страдали, чему-то радовались…
   И вот ничего и никого им не надо, все для них остановилось, и сколько бы ни ломали головы живые, чтобы понять и объяснить себе смысл смерти, – ничего у их не выходит. Сколько бы ни винились, все не кончается гнетущая вина живых перед покинувшими земные пределы людьми.
   Весной на кладбище сжигали мусор, и поднимись же ветер на ту пору – и пошли палы по могилам и крестам. Все, что было деревянное, сгорело, на железном сожгло краску. Многие могилы на кладбище разоренными ушли в зиму, под снег, ржавели оградки и памятники, пустовали могилы – снег упрятал головешки под собой, накрыл белым саваном – к месту слово пришлось, – совсем уж скорбным саваном приют человеческой юдоли и печали.
   Пламя побывало и на могиле Сошниных, оплавило краску на ограде, выжгло фотокарточки в полукруглых отверстиях. Леонид летом наново покрасил голубой краской оградку и немудрящие надгробия, вбил в землю скамейку, но фотографии новые не вставил. Зачем они? На прежних фотографиях женщины молодые, мало похожие на тех, которых помнил Сошнин. В войну маме некогда было фотографироваться. Тетя Лина после колонии не в фотографию правилась, а, тайно от него, от Леонида, в церковь. Незачем тешить фотографиями чужих и равнодушных к ним людей – показухи и без кладбищ хоть отбавляй. Он помнит маму, но больше тетю Лину, любит их, скорбит по ним, мучается, как и все люди, в груди которых еще есть сердце, за то, что жив, а они лежат так близко – рукой можно достать – и в то же время столь далеко, что уж никогда и никто их не достанет, не увидит, не обидит, не развеселит, не толкнет, не обругает. И небо, так ярко засиявшее от беззаботного, никого не греющего солнца, к им отношения не имеет – они в земле лежат, снизу у них земля и над ними земля, давно уж, наверное, раздавившая их, вобравшая их тлен в себя, как вбирала она и до этого миллионы и миллионы людей, простых и гениальных, черных и белых, желтых и красных, животных и растения, деревья и цветы, целые нации и материки, – земля и должна быть такая: бездушная, немая, темная и тяжелая. Если б она умела чувствовать и страдать, она бы давно рассыпалась и прах ее развеялся бы в пространстве. Вбирая в себя то, что она родила, вбирает она и горе человеческое, и боль, сохраняя людям способность жить дальше и помнить тех, кто жил до них.
   – Ну, простите меня, мама, тетя Лина, – сняв шапку, низко поклонился Леонид и отчего-то не смог сразу распрямиться, отчего-то так отяжелило его горе, скопившееся в нем, что сил не было поднять голову к яркому зимнему солнцу, сдвинуться с места.
   Наконец он почувствовал головой холод, обеими руками нахлобучил шапку и, уже не оглядываясь, длинно прокашливая слезы в сдавленном горле, двинулся к выходу с кладбища, боясь выплюнуть откашлянную мокроту в кладбищенский снег.
   У входа со старого кладбища он заметил две фигурки: одна в приталенном пальтишке, в песцовой шапке, пританцовывает, бьет сапогом о модный сапог, другая фигурка малая, с большой круглой головой-одуванчиком, – слава богу, догадались закутать ребенка в тети-Линину пуховую шаль, в валенках и с галошами, в деревенских рукавичках из овечьей шерсти, в неповоротливой шубе, стоит, смешно оттопырив руки. Чтобы не дать ход пустому разговору: «Опоздали на автобус, все машины ушли, мы с нового кладбища сюда, на всякий случай…» – Сошнин с ходу поднял Светку, прижал ее к себе. Она молча и крепко обняла отца за шею, приникла к его уху ртом, осторожным теплом в него дышала.
   Почему-то он шел сердито, или так казалось Лерке, больше обычного хромал, и ботинки, полные снега, мерзло чирикали на стеклянистой полознице дороги. Не зная, что сказать и сделать, Лерка внезапно стала дразнить его про себя жестокой детской дразнилкой: «Рупь – пять, где взять? Надо за-ра-бо-тать! Рупь – пять, где взять… Что это я? Совсем уж рехнулась? Вовсе одичала? – остепенила она себя. – У него ж с ногой, видать, совсем неладно, не может грубые милицейские сапоги носить…» Лерка покорно зачастила ногами позади мужчины, и у нее тоже начали почиркивать сапоги.
   «Куда ты?»– хотела она запротестовать, запоперешничать, когда Сошнин свернул от кладбища к спуску, ведущему в железнодорожный поселок, но он же заорет, непременно заорет: «Домой! Нечего шляться по чужим углам!» И потом у них там, в седьмом доме, – поминки, может, помочь надо тете Гране и Викторине Мироновне. Да мало ли что – дни у него трудные, хлопотные были последние, и работа с Сыроквасовой, и какие-то хулиганы на него нападали – все-то на него кто-нибудь нападает, и вообще живет он все время какой-то напряженной жизнью. Зачем так? Сколько свежих могил на новом кладбище? Черно. А кладбище-то осенью лишь прибавлено и открыто. Зачем люди укорачивают себе жизнь? Зачем торопят друг дружку туда? Надо наоборот. Надо бы как-то совместно преодолевать трудности, надо мириться с недостатками…

   – Тебя где носит? – зашипела на Леонида тетя Граня, как только брякнула за ним гиря в седьмом доме. – Второй черед надо садить за стол, каки-то ветераны затесались, пробуют песняка драть…
   – Я-то тут при чем, тетя Граня?
   – Забирай их! Выметай! Чтобы людям не мешали…
   – Я не служу в милиции, тетя Граня.
   – Ну дак чё? Кому-то надо все одно наводить порядок! Хозяин-то наелся, никого видеть и слышать не хочет, по мамочке горюет.
   Тетя Граня отчего-то была непривычно сердита, почти зла. Скорей всего, от работы в Доме ребенка. Судьбы и жизни детей, исковерканные еще при рождении дорогими мамулями и папулями, наверное, не очень-то рассиропливают сердце, они ожесточают даже таких святотерпцев, как тетя Граня. Одна мамуля совсем уж хитро решила избавиться от сосунка – засунула его в автоматическую камеру хранения на железнодорожном вокзале. Растерялись вейские ломовцы – хорошо, что всегда и всюду у нас найдется куча специалистов по замкам, и один матерый домушник, живший по соседству с вокзалом, быстро открыл сундучок камеры, выхватил оттудова сверток с розовым бантиком, поднял его перед негодующей толпой: «Девочка! Крошка-дитя! Жись посвящаю! Жись! Ей, – возвестил домушник. – Потому как… А-а, с-суки! Крошку-дитя!..» Дальше говорить этот многажды судимый, ловимый, садимый страдалец не смог. Его душили рыдания. И самое занятное – он действительно посвятил жизнь этой самой девочке, обучился мебельному делу, трудился в фирме «Прогресс», где и отыскал себе сердобольную жену, и так они оба трясутся над девочкой, так ее лелеют и украшают, так ли ей и себе радуются, что хоть тоже в газету о них пиши заметку под названием «Благородный поступок».
   Сошнин раскутал Светку, поставил кастрюльку с супом на плиту, зажег бумагу, начал толкать в печку дрова. Светка посидела возле дверцы плиты на ее давней низенькой табуретке, взяла веник и стала подметать пол.
   Лерка стояла, опершись спиной на косяк, и глядела в дверь средней комнатушки, из которой виден был угол зловещего «гардеропа». Хозяин не приглашал ее раздеваться, проходить. Пошвыривал дрова. Она, его «примадонна», так ни разу, ни с одним мужчиной больше и не была, боится раздеться, «одомашниться». Ей нужно будет время заново привыкать к нему и к дому, перебарывать свою застенчивость или еще что-то там такое, не всякому дураку понятное.
   – Ну, я пойду туда, – кивнул Леонид на дверь головой. – Надо. Ты, Свет, похлебай горячего супу, хочешь – почитай, хочешь – поиграй, хочешь – телевизор включи. Не знаю, работает ли? Я его давно не включал…
   Светка перестала водить веником по полу, исподлобья поглядела на него, перевела глаза на мать. Лерка молча отстранилась от косяка, пропуская Сошнина в дверь.
   Под лестницей серой, пепельной кучкой лежало что-то в расплывшейся луже. «Урна!» – догадался Сошнин. На свадьбы и торжественные гулянки ее уже давно не пускали, но с поминок прогонять не полагается – такой обычай. Наш тоже. Русский.
   «Эй! – вскипело вдруг в груди Сошнина. – Эй, жена! Иди полюбуйся на мою полюбовницу!..» – хотел он уязвить Лерку напоминанием о давнем их скандале и тут же «осаврасил» себя – словцо Лаври-казака пришлось к разу: «Со-овсем ты, Леонид Викентьевич, с глузду съехал, как говорят на Украине, совсем! Скоро весь злом изойдешь, касатик!..»

А-ар-р-рдина нида-аррам да нам стр-рана вручила,
Его знает кажный наш боец…
Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов,
Мы готовы к бою, Сталин – наш отец…

   Подпершись рукою, вполголоса вел за столом Лавря-казак, дядя Паша, старец Аристарх Капустин, соседи, многочисленные «воспитанники» бабки Тутышихи и просто знакомые люди подвывали в лад ветеранам, промокая глаза комочками платков.
   Игорь Адамович лежал ниц на материной кровати в пиджаке, в начищенных ботинках, не шевелясь, не подавая голоса. Викторина Мироновна вопросительно и тревожно взглядывала в его сторону, вежливо потчуя гостей. У торца стола, в выдающийся костюм, в заморскую водолазку и шелковистый парик наряженная, торчала нелепая и всем тут чужая Юлька. Она поймала взглядом вошедшего Леонида, потерянно ему улыбнулась:
   – Сюда, дядь Лёша, сюда, пожалуйста!
   Певцы примокли было при появлении Леонида, но он, присев к столу, без ожидаемой строгости молвил:
   – Пойте, пойте. Ничего. Баба Зоя легкого характера была, любила попеть…
   – Ой, бабушка, бабушка! – диким голосом закричала Юлька и упала на плечо Леониду.
   Он ее погладил по съехавшему на ухо, не по ее малой глупой голове сделанному парику и со скрипом прокашлял чем-то вдруг передавленное горло.
   Пришла Лерка. Сошнин подвинулся, освобождая место подле себя на плахе, положенной на стулья вместо скамьи и покрытой облысевшим ковриком, принесенным Викториной Мироновной из дому.
   – Царство небесное милой бабушке, – потупясь, произнесла Лерка, зачерпнула ложечкой кутьи из широкой вазы, подставив ладонь, пронесла ее до рта и долго жевала, не поднимая глаз.
   Тетя Граня закрестилась, заплакала; зашмыгали носами, заплакали, заутирались женщины соседки, кто-то сказал привычное, к которому никогда и никому не привыкнуть: «Вот она, жизнь-то, была – и нету». Никто не продолжил, не поддержал скорбный разговор, и петь больше не пробовали, не получалось ни долгой, душеочистительной беседы, ни песен расслабляюще-грустных, располагающих людей к дружеству и сочувствию.

   Ночью Сошнин лежал, не шевелясь, на свежезаправленной постели. Близко, за тонкой перегородкой посвистывала носом Светка, простудившаяся на кладбище. Несмело прижавшись к нему, спала Лерка. Четко работали-стучали старые часы на стене в деревянном ящике – их любила заводить ключом Светка. Леонид все забывал их заводить, и уже через сутки после разрушения семейного союза часы, упершись гирей в деревянный пол, замолкали, делалось тихо, время останавливалось в четвертой квартире. Он стал думать, откуда и каким образом попали в пролетарскую квартиру такие старинные, снова сделавшиеся модными и ценными часы, – опять пошла мода на старину. Но ничего ни вспомнить, ни придумать не смог и вообще думать ему ни о чем не хотелось – редкий, пусть и настороженный покой был в его жилище и в сердце. Он понимал, что надо как-то налаживать свою жизнь, разбираться в ней и, прежде чем вплотную засесть за письменный стол, по-новому, вдумчивей и шире, что ли, осмыслить все, что произошло и происходит с ним и вокруг него, научиться смотреть на людей и понимать их не так, как прежде, глазами зоркого и беспощадного опера, а человека иного предназначения. На работе, там просто было «сортировать» алкашей, бабников-разведенцев, жуликов, мелких и больших воров – «паханов» и «цариц», сутенеров и рвачей, вокзальных и чердачных обитателей, бичей, перекати-поле вербованных. Но ведь это лишь верхний слой… Или нижний? Пыль на подоконнике, а за окном, по-за стеклами идет, бредет, «бегит», живет, пляшет, веселится, плачет, ворует, жертвует фамильными ценностями и собой, рождается и умирает всякий разный народ, много народу, много земли, много лесу…
   «Много лесу, много лесу, много вересиночек…» Он так и уснул, не успев до конца вспомнить частушку, слышанную в деревне Полёвке. Хорошая, складная частушка – народное творчество.
   Спал он сперва спокойно и крепко, но потом привязался и начал мучить его кошмарный сон: по весеннему, рассосанному льду, замусоренному рыбаками, испятнанному сверлами, приплясывая, ходила девочка в красной шапочке. Лед от того и другого берега отсоединен заберегами, вот-вот тронется река, и никого на льду, ни одной души, кроме девочки. Леонид смотрел, смотрел на девочку и узнал Светку, хотел заорать, но в это время река тронулась, начало ломать, разводить льдины. Сошнин бежал вдоль берега, точнее, пробовал бежать, да не бежалось. Звал Светку – воздуху на громкий крик в груди не хватало. И тогда он бросился в реку, стал разбивать лед кулаками. Лед не разбивался. «Ты его доской, доской», – послышался голос Феди Лебеды, и откуда-то взялась доска. Леонид крушил лед доской, рвался к Светке, больно натыкаясь грудью на острие льдин, все глубже забредая в кипящую мутную воду. «Хорошо, хоть не холодная. Сток. Горячий сток с шинного завода, вот и не холодная». Он пробился-таки к девочке, протянул руку, но в это время льдина лопнула на несколько частей, беспечно смеющуюся девочку закружило, понесло уже не на льдине, а на тетрадном листе, в углу которого стояла крупная красная двойка, понесло в небо, во тьму, проколотую звездами. «Да это же тот свет! – догадался Леонид и, как ему казалось, во все горло заорал: – А-а-а!» На самом же деле лишь замычал и, подпрыгнув в постели, проснулся.
   – Ты чё? – прошептала невнятно Лерка.
   – Спи. Спи. Ничего, – с облегчением перевел он дух и прижал ладонью Лерку к постели и не отпускал до тех пор, пока не занемела от неподвижности рука. Затем поднялся попроведать дочку. Слягав одеяло, уронив подушку, руки и ноги вразброс, девчушка доверчиво обняла бабы-Линин старинный сундучок, сотворенный вятскими умельцами и с малолетства обогретый ее телишком, а до нее сундучок этот обживали, грели, хранили в нем подвенечные платья, нехитрое деревенское приданое, клубки, платки, узелки с серебрушками и леденчиками, половички, скатерки, кружевца дальние родственницы Светки, которых она никогда не видела, не знала и уж не увидит и ничего о них не узнает… «Что уж тут болтать о связи времен! Порвалась она, воистину порвалась, изречение перестало быть поэтической метафорой, обрело такой зловещий смысл, значение и глубину которого дано будет постичь нам лишь со временем и, может быть, уже не нам, а Светке, ее поколению, наверное, самому трагическому за все земные сроки…»
   Бережно подсунув Светке под голову подушку, прикрыв ее одеялишком, Сошнин опустился на колени возле сундука, осторожно прижался щекой к голове дочки и забылся в каком-то сладком горе, в воскрешающей, животворящей печали, и, когда очнулся, почувствовал на лице мокро, и не устыдился слез, не запрезирал себя за слабость, даже на обычное ерничество над своей чувствительностью его не повело.
   Он вернулся в постель, закинув руки за голову, лежал, искоса поглядывая на Лерку, закатившую голову ему под мышку.
   Муж и жена. Мужчина и женщина. Сошлись. Живут. Хлеб жуют. Нужду и болезни превозмогают. Детей, а нынче вот дитя растят. Одного, но с большой натугой, пока вырастят, себя и его замают. Плутавшие по земле, среди множества себе подобных, он и она объединились по случаю судьбы или всемогущему закону жизни. Муж с женою. Женщина с мужчиной, совершенно не знавшие друг друга, не подозревавшие даже о существовании живых пылинок, вращающихся вместе с Землею вокруг своей оси в непостижимо-громадном пространстве мироздания, соединились, вот чтоб стать родней родни, пережив родителей, самим испытать родительскую долю, продолжая себя и их.
   Не самец и самка, по велению природы совокупляющиеся, чтобы продлиться в природе, а человек с человеком, соединенные для того, чтобы помочь друг другу и обществу, в котором они живут, усовершенствоваться, из сердца в сердце перелить кровь свою и вместе с кровью все, что в них есть хорошее. Ведь от родителей они были переданы друг дружке всяк со своей жизнью, привычками и характерами – и вот из разнородного сырья нужно создать строительный материал, слепить ячейку во многовековом здании под названием Семья, как бы вновь народиться на свет и, вместе дойдя до могилы, оторвать себя друг от дружки с неповторимым, никому не ведомым страданием и болью.
   Экая великая загадка! На постижение ее убуханы тысячелетия, но так же, как и смерть, загадка семьи не понята, не разрешена. Династии, общества, империи обращались в прах, если в них начинала рушиться семья, если он и она блуждали, не находя друг друга. Династии, общества, империи, не создавшие семьи или порушившие ее устои, начинали хвалиться достигнутым прогрессом, бряцать оружием; в династиях, империях, обществах вместе с развалом семьи развалилось согласие, зло начинало одолевать добро, земля разверзалась под ногами, чтобы поглотить сброд, уже безо всяких на то оснований именующий себя людьми.
   Но в современном, торопливом мире муж хочет получить жену в готовом виде, жена опять же – хорошего, лучше бы – очень хорошего, идеального мужа. Современные остряки, сделавшие предметом осмеяния самое святое на земле – семейные узы, измерзавившие древнюю мудрость зубоскальством о плохой женщине, растворенной во всех хороших женах, надо полагать, ведают, что и хороший муж распространен во всех плохих мужчинах. Плохого мужика и плохую женщину зашить бы в мешок и утопить. Просто! Вот как бы до нее, до простоты той, доскрестись на утлом семейном корабле, не менявшемся со дня сотворения мира, шибко рассохшемся, побитом житейскими бурями, потерявшем надежную плавучесть.
   «Муж и жена – одна сатана», – вот и вся мудрость, которую ведал Леонид об этом сложном предмете.
   «А ну-ка, что у товарища Даля?» Он осторожно начал перелезать через Лерку. Привыкшая спать со Светкой, караулящая ее каждое движение и шевеление, слышащая дыже дыхание своего единственного дитяти, Лерка, не просыпаясь, захлопала рукой рядом.
   – Ты чё? – снова спросила сонно и глухо.
   – Спи. Спи. Ничего, – снова негромко отозвался Леонид, прикрывая ее простыней. – Я печку подтоплю. Светке холодно.
   И он затопил печку, хотя в квартире было нехолодно, посидел возле открытой дверцы, подышал сухим теплом, посмотрел на красиво, на бодро танцующее пламя и отправился к столу, косясь на вольно раскинувшуюся, в волосах себя запутавшую Лерку.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 [14] 15

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация