А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Ювенильное море" (страница 2)

   – Суешься уже? – сказал огорченный и забытый голос со стороны.
   Пока двое людей глядели друг в друга, подъехал верхом третий человек – Умрищев и загодя засмеялся такому явлению поцелую в степи.
   – Она мне очень понравилась! – ответил Вермо, и ему опять стало скучно от лица Умрищева.
   – Ну и пускай понравилась, а ты не суйся! – посоветовал Умрищев. – Тебе нравится, а ты в сторону отойди, – так твое же добро целей-то будет: ты подумай…
   – Проезжай, Умрищев, – сказала женщина. – На гурте доярка удавилась: я с тобой считаться иду!
   – Ну-ну, приходи, – охотно согласился Умрищев. – Только в женскую психиатрию я соваться не буду.
   – Я тебя сама туда всуну – обратно не вылезешь, – сказала женщина обещающим голосом.
   – Не сунусь, женщина! – ответил Умрищев. – Пять лет в партии без заметки просостоял оттого, что не совался в инородные дела и чуждые размышления, еще двадцать просостою – до самого коммунизма – без одной родинки проживу: успокойся, Босталоева Надежда!
   Умрищев тут же уехал, а женщина, Надежда Босталоева, еще постояла, думая уже не о своем ближайшем товарище, а о мертвой доярке, но глаза ее были все такими же, как и во время дружбы с Вермо.
   По дороге до гурта инженер узнал, что его попутная подруга работает секретарем гуртовой партячейки и ей здесь тяжело, иногда мучительно, зачастую страшно, но она не может сейчас жить какой-либо легкой жизнью в нашей стране трудного счастья.
   Босталоева шла впервые на этот гурт; до того она работала на другом гурте, но теперь здесь стало слишком тяжко и сложно, – прежний секретарь на здешнем гурте пал духом, и комитет партии послал сюда – в «Родительские Дворики» – Надежду Босталоеву, чтобы разбить и довести до гробовой доски действующего классового врага.
* * *
   Гурт «Родительские Дворики» находился в русле древней речки, высохшей лет тысяча тому назад. Два землебитных жилища составляли убежище гуртовщиков на зимнее время, а для укрытия от летнего ненастья лежали по окрестной степи громадные выдолбленные тыквы.
   Судя по ландшафту, насколько хватало зрения, гуртовая база была расположена разумно и удобно: ровно и спокойно лежала земля на десятки видимых верст, как уснувшая навеки, беззащитная и открытая зимнему холоду и всем безлюдным ветрам; лишь по одному месту та земля имела впалое положение, и там было слабое затишье от вихрей непогоды – это был след, прорытый древней и бедной рекой, теперь задутой суховеями, погребенной наносами до последнего ослабевшего источника, умолкшей навсегда. Но памятники реки, в виде песчаных выносов, еще лежали на гуртовой усадьбе, и для их зарощения в песок были посажены прутья шелюги и чернотала, а между теми прутьями и самородными лопухами лежали ночлежные пустые тыквы великого размера.
   Посреди гуртового места находился срубовый колодезь, и две женщины непрерывно вытаскивали ручною силой воду из глубины земли и относили ее в бак – для питья людям и животным.
   Те «Родительские Дворики» имели списочное число коров – четыре тысячи, не считая быков, лошадей, волов и разной мелкой подспорной живности в форме кроликов, овец, кур и прочих существ. Стало быть, сам тот гурт составлял из себя уже мощный мясосовхоз и являлся надежным источником мясной пищи для пролетариата.
   Когда Вермо и Босталоева только пришли на гурт, Умрищев там уже господствовал и проверял все элементы хозяйства, какие попадались ему навстречу. По сторонам Умрищева ходили два человека – заведующий гуртом зоотехник Високовский и старший гуртоправ Афанасий Божев.
   – Вы должны вести себя, как две мои частности, – говорил им Умрищев на ходу, – и бездирективно никуда не соваться.
   – Нам это, Адриан Филиппович, понятно: обстановочка ведь суетливая! – охотно и даже счастливо отвечал Божев, а сам улыбался всем своим чистым и честным лицом, на котором приятно находились два благожелательных глаза степного светлого цвета.
   Високовский молчал. Он любил скотину саму по себе и давно собирался уйти работать в область племенного животноводства, дабы воспитывать скот для рождения потомства, а не для убийства; он был худой по телу, может быть, потому что больше ел молоко, прудовую рыбу, кашу и редко брал говядину, и знал свою науку с угрюмой точностью – видел в любом животном не только вес и продуктивность, но одновременно и субъективное настроение. За это его любили в скотоводческом объединении и платили ему большие средства, которые он, не имея родных, тратил на баловство любимой скотины; например, он приобретал шерстяной материал и сам шил чулки на зиму для кроликов, угощал быков солеными пышками, построил стеклянную теплицу печного отопления, с тем чтобы там росла зимой свежая кормовая трава для мужающих телят, которым уже надоело молоко, – и еще многое другое совершил Високовский ради любви своей к делу.
   Меж тем Умрищев совершал свои замечания по гурту. Выйдя в пекарню, он отпробовал хлеба и сказал ближним подчиненным: «Печь более вкусный хлеб». Все согласились. Выйдя наружу, он вдруг задумался и указал Високовскому и Божеву: «Серьезно продумать все формы и недостатки». Божев сейчас же записал эти слова в свою книжку. Увидя какого-то человека, тихо шедшего стороною, Умрищев произнес: «Усилить трудовую дисциплину». Здесь что-то помешало Умрищеву идти дальше, он стал на месте и показал в землю: «Сорвать былинку на пешеходной тропинке, а то бьет по ногам и мешает сосредоточиться». Божев наклонился было, чтобы сразу уничтожить былинку, но Умрищев остановил его: «Ты сразу в дело не суйся, ты сначала запиши его, а потом изучи, – я же говорю принципиально: не только про эту былинку, а вообще, про все былинки в мире». Божев спешно записал, а Високовский шел рядом, ничего не говоря и не делая. Вскоре на тропинку выбежал кролик и от внезапного ужаса не мог бежать и стал на задние ноги, обратив лицо прямо к людям.
   – Хорошее животное! – оценил Умрищев кролика.
   – Да, оно ничего: оно милое, Адриан Филиппович! – согласился Божев.
   Невдалеке показалась свинья; она подошла к Умрищеву и покрутила около него хвостом, что также понравилось Умрищеву, и он одобрил это животное.
   Но зато, придя в служебный кабинет Високовского, Умрищев сразу почувствовал ярость. В самом деле, в кабинете было кругом нечисто, имелись следы и остатки каких-то огромных животных, точно сюда приходили по делам быки, пригибаясь в дверях; бумаги лежали под бутылками с мочой больных коров, стены не имели убранства и были покрыты рваными итоговыми данными, и на стуле у стола сидел, как посетитель, подсвинок.
   – Это ж государственная измена! – воскликнул Умрищев в кабинете. – Вы весь авторитет нашего руководства роняете вниз! – закричал он по направлению к Високовскому. – Вас скотина здесь не уважает, а вы целым штатом хотите руководить! За такие кабинеты надо вон с отметкой увольнять!
   – Тише, начальник, – попросил Високовский, – говорите негромко; я вас услышу все равно.
   – Вас бы надо гидрометеором по голове, – потише сказал Умрищев, – чтоб вы почувствовали что-то.
   – Гидрометеор – это дождь, товарищ Умрищев, – равнодушно заявил Високовский.
   – Я имею в виду тот дождь, – объяснил Умрищев, – который шел при Иоанне Грозном – каменный, исторический дождь!
   Вслед за тем Умрищев велел Божеву позвать гуртового кузнеца Кемаля, убогого глухонемого счетовода Тишкина, профуполномоченного, старушку Федератовну, а заодно и Босталоеву с явившимся зачем-то инженер-музыкантом. Умрищев любил иногда собрать, как родню, подчиненный аппарат в кучу и поговорить с ним по душам, не составляя повестки дня.
* * *
   Босталоева вошла в свое новое жилище, а Вермо остановился у входа. Это было временное общежитие, построенное из земли и покрытое для крепости дерном.
   На правой половине земляной горницы лежали во сне усталые доярки и телятницы, а налево храпели пастухи, водоносы, колодезники, случники, студенты-ветеринары и прочие профессии; некоторые же сидели на земляном полу и писали письма далеким товарищам или читали книги, чертили изображения и думали, облокотившись на руку.
   Тут же, в сенях общежития, на большом столе для кружковых занятий лежал мертвый человек. Он был покрыт красным сукном, но одна небольшая старая женщина приоткрыла сукно у изголовья мертвеца и гладила свободной рукой чье-то остывшее лицо.
   – Это Айна? – спросила Босталоева у той устарелой женщины.
   – Да то кто же! – раздражительно ответила бочонковидная старушка и обернулась своим лицом, похожим на блюдцеобразное озеро.
   Вермо подошел со стороны и загляделся на покойницу. Смуглая девушка, наверно киргизка, лежала навзничь с постаревшим грустным лицом и открыла рот от последней слабости. Босталоева приподняла покрывало на покойнице и стала ощупывать своей рукой тело Айны, будто разыскивая следы смерти и тайное место гибели человека. Инженер так же близко наклонился над скончавшейся; он увидел опухшее от женственности тело, уже копившее запасы для будущего материнства, и терпеливые рабочие руки, без силы сложенные на животе; Вермо разглядел полотно рубашки, которое повсеместно выдавали ударницам, и почувствовал запах еще сохранившегося пота и прочих отходов уже умолкшей, трудной жизни; но смерти нигде не было заметно.
   Тогда Босталоева отвернула ворот на горле Айны, и все увидели темный запекшийся рубец вокруг шеи – след от бечевы, которая перерезала гортань и сожгла дыханье этой девушки.
   Здесь пришел Афанасий Божев и позвал Босталоеву с инженером на совещание.
   – Ведь миллиарды разных людей умерли бесполезно, сказал Божев. – Что же вы одну-то стоите жалеете! Мало ли на свете жителей осталось!.. Жалейте хоть меня, если в вас гнилой либерализм бушует!
   – Всех жалеть не нужно, – заявила старушка, бывшая тут, – многих нужно убить…
   Сказав это, пожилая рабочая отвернула от горя свое лицо, и все промолчали, не понимая значения ее речи, а потом ушли на гуртовое совещание.
   Когда Божев привел Босталоеву и Вермо, Умрищев уже давно говорил, сам не понимая о чем, а только чувствуя что-то доброе. Он развивал перед присутствующими различные картины мероприятий, например, предлагал так организовать все гуртовые работы, чтобы каждый уж молчал постоянно, делал по раз запущенному порядку свое узкое, мирное дело и ни во что не совался.
   – Каждому трудящемуся надо дать в его собственность небольшое царство труда – пусть он копается в нем непрерывно и будет вечно счастлив, – развивал Умрищев вслух свое воображение. – Один, например, чистит скотоместа, другой чинит по степи срубовые колодцы, третий пробует просто молоко – какое скисло, какое нет, – каждый делает планово свое дело, и некуда ему больше соваться. Я считаю, что такая установка даст возможность опомниться мне и всему руководящему персоналу от текущих дел, которые перестанут к тому времени течь. Пора, товарищи, социализм сделать не суетой, а заботой миллионов.
   Собрание молчало; старушка Федератовна уже загорюнилась, облокотившись на коричневую руку; она знала, что ей думать, и глядела на Умрищева, как на подлого.
   – Что здесь такое? – спросила Босталоева. – Что мы обсуждаем и какая повестка дня?
   – Я ничего не понимаю, – со сдержанной враждебностью объяснил Високовский, – обратитесь к товарищу директору: он должен знать.
   Високовский, презирая Умрищева, начинал распространять свое холодное чувство уже гораздо шире, может быть, на весь руководящий персонал советского скотоводства. Босталоева это поняла.
   – А теперь слушайте меня дальше, – говорил Умрищев. – Есть еще разные неопределенные вопросы, изученные мною по старинной и по советской печати. У грабарей дети рожаются весной, у вальщиков – среди лета, у гуртоправов – к осени, у шоферов – зимой, монтажницы отделываются к марту месяцу, а доярки в марте только починают; поздно-поздно, голубушки, починаете, летом носить ведь жарко будет!..
   – Да что ты скучаешь-то все, батюшка: то жарко, то тяжко, – осерчала старушка, – да мы вытерпим!
   Умрищев только теперь обратил свой взгляд на ту старушку, и вдруг все его задумчивое лицо сделалось ласковым и снисходительным.
   – Стару-у-шка! – сказал он с глубоким сочувствием.
   – Стари-чок! – настолько же ласково произнесла старушка.
   – Ты что ж, существуешь?
   – А что ж мне больше делать-то, батюшка? – подробно говорила старушка. – Привыкла и живу себе.
   – А тебе ничего, не странно жить-то?
   – Да мне ничего… Я только интервенции боюсь, а больше ничего… Бессонница еще мучает меня – по всей республике громовень, стуковень идет, разве тут уснешь!
   Здесь Умрищев даже удивился:
   – Интервенция?! А ты знаешь это понятие? Что ты во все слова суешься?..
   – Знаю, батюшка. Я все знаю – я культурная старушка.
   – Ты, наверно, Кузьминишна?! – догадывался Умрищев.
   – Нет, батюшка, – ответила старушка, – я Федератовна. Кузьминишной я уже была.
   – Так ты, может, формально только культурной стала? – несколько сомневался Умрищев.
   – Нет, батюшка, я по совести, – ответила Федератовна.
   Умрищев встал на ноги и сердечно растрогался.
   – Дай я тебя поцелую! Нежная моя, научная старушка! – говорил Умрищев, целуя Федератовну несколько раз. – Никуда ты не совалась, дожила до старости лет и стала ты, как боец, против всех стихий природы!
   – И против классового врага, батюшка! – поправила Федератовна. – Против тебя, против Божева Афанаса и против еще каких-нибудь, кто появится… Я ведь все кругом вижу, я во все суюсь, я всем здесь мешаю!..
   – Говори, бабушка, – обрадованно попросила Босталоева. – У нас повестки дня нету, а ты факты знаешь!
   – Да то ништ я фактов не знаю! – медлила Федератовна. – Я всю республику люблю, я день и ночь хожу и щупаю, где что есть и где чего нету… Да без меня б тут давно мужики-единоличники всех коров своих гнусных на наших обменяли, и не узнал бы никто, а кто и проведал бы, так молчал уж: ай ему жалко нашу федеративную республику?! Ему себя жалко!
   Босталоева в тот час глядела на Николая Вермо; инженер все более бледнел и хмурился – он боролся со своим отчаянием, что жизнь скучна и люди не могут побороть своего ничтожного безумия, чтобы создать будущее время. Когда начал говорить Божев задушенно, с открытым и правдивым лицом и с милыми глазами, светящимися пролетарской ясностью, – Вермо заслушался одних звуков его голоса и был доволен, но потом, когда почувствовал весь смысл хитрости Божева, то отвернулся и заплакал. Федератовна, бывшая близко, подошла к инженеру и вытерла ему глаза своей сухой ладонью.
   – Будет тебе, – сказала старушка, – иль уж капитализм наступает: душа с советской властью расстается. Мы их кокнем: высохни глазами-то.
   Собрание сидело в озадаченном виде. Одна Босталоева улыбнулась и захотела узнать, в чем Умрищев и Божев каются: ведь обвинение их бабушкой Федератовной голословно, она, может быть, недовольна не классовыми фактами, а лишь старостью своих лет.
   Божев в молчаливом обозлении сжал зубы во рту: он сразу понял, какую мучительную ошибку он совершил, испугавшись обвинения старухи из ее щербатого рта – ведь действительности никто здесь не знает. Умрищев же думал безмолвно для самого себя: «Всю жизнь учился не соваться, а тут вот сунулся с покаянием – и пропал! Ну кто тебе директиву соваться дал – скажи, пожалуйста: кто? Жил бы себе молча и убого, как остальные два миллиарда живут!»
   Божев, засмеявшись, предложил всем перейти к текущим делам, поскольку бабушка Федератовна отлично понимает, что единственным желанием его и Умрищева было доставить удовольствие заслуженной совхозной бабушке и, стало быть, не прекословить ей. Это же ясно – это ведь было предпринято ради уважения к трудовому стажу Федератовны, но вовсе не ради какой-либо идейной серьезности.
   Умрищев же уныло промолвил, что ошибиться он давно не может, поскольку для оперативного свершения ошибки надо все же сунуться куда-то или во что-то, а он давно уж ни до чего не касается, особенно до вопросов мировоззренчества.
   – Товарищи, на дворе, пока мы сидим, наступил тем временем вечер, – сказал в заключение Умрищев. – Посмотрите, как это довольно хорошо. Посмотрите затем на эту советскую старушку (он показал на Федератовну), разве это не вечер капитализма, слившийся на севере с зарей социализма? И разве не приятно сказать нашей Федератовне, этой доброй тетушке всего будущего и теще всего прошлого, словесную милость? Пусть она утешается по-пустому на старости лет!
   Здесь Федератовна как была, так и схватила Умрищева за отросшую бороду, на что Умрищев даже не вскрикнул, решив уже претерпеть все это, как самую дешевую муку, а Божев моментально обнял всю старушку – с одной стороны, для ласкового успокоения, с другой – для защиты Умрищева. Но Федератовна, обернувшись, хлестнула ладонью по лицу Божева, а он не посмел обидеться. Ночью же, учтя эпоху, Божев уничтожил все ночлежные тыквы, чтобы улучшить тем самым свое политическое положение и ослабить очередную невзгоду жизни.
* * *
   На следующий день доярку Айну понесли в гробу два выходных пастуха. За ее гробом шла подруга – профуполномоченная, провожавшая тело, несмотря на неплатеж Айной членских взносов; тут же находился кузнец Кемаль, вздыхавший все время от какой-то нечленораздельной силы; затем двигался Умрищев с Божевым, и в стороне ото всех шла Надежда Босталоева, держа за руки Мемеда, малолетнего брата Айны. Впереди гроба шел Вермо. Один скотник имел хроматичесхую гармонию и дал ее Вермо, чтобы музыка сопровождала погибшую.
   До могилы было далеко – версты две. Друг Айны, кузнец Кемаль, выбрал для погребения сухое песчаное место и вырыл там могилу, чтобы девушка побольше пролежала целой.
   Когда вышли подальше, Николай Вермо сыграл по слуху «Аппассионату» Бетховена; в течение игры он чувствовал радость и победу и желал отомстить всему миру за беззащитность человека, которого несли мертвым следом за ним. Существо жизни, беспощадное и нежное, волновалось в музыке, оттого что оно еще не достигло своей цели в действительности, и Вермо, сознавая, что это тайное напряженное существо и есть большевизм, шел сейчас счастливым. Музыка исполнялась теперь не только в искусстве, но даже на этом гурте – трудом бедняков, собранных изо всех безнадежных пространств земли.
   С пустого неба солнце освещало землю и шествие людей; белая пыль эоловых песков неслась в атмосферной высоте вихрем, которого внизу было не слышно, – и солнечный свет доходил до земной поверхности смутным и утомленным, как сквозь молоко. Жара и скука лежали на этой арало-каспийской степи; даже коровы, вышедшие кормиться, стояли в отчаянии среди такого тоскливого действия природы, и неизвестный бред совершался в их уме. Вермо, мгновенно превращавший внешние факты в свое внутреннее чувство, подумал, что мир надо изменять как можно скорей, потому что и животные уже сходят с ума. В этом удручении Вермо спросил у Босталоевой, что ей представлялось, когда он играл.
   – Мне представлялась какая-то битва, – как мы с кулацким классом, и музыка была за нас! – ответила Босталоева.
   Вермо сыграл далее свое сочинение, заключавшее надежду на приближающийся день жизни, когда последний стервец будет убит на земле. Вермо всегда не столько хотел радостной участи человечеству, – он не старался ее воображать, – сколько убийства всех врагов творящих и трудящихся людей.
   Поэтому его музыка была проста и мучительна, близкая по выразительности к произношению яростных слов. Одна пьеса Вермо такой и была, и он сыграл ее, когда гроб поднесли к степной песчаной могиле. Умрищев и Божев не понимали музыки Вермо; они думали, что эти звуки имеют горестное значение, и понемногу плакали из приличия.
   Около открытой могилы уже сидела Федератовна и смотрела внутрь земли. Она смерти не боялась, ей только было удивительно – куда же денется ее активная сила, если придется умереть, и кто будет болеть тогда старой грудью за совхозное дело.
   – А ты что ж мало плачешь-то? – спросила она у Божева. – Ишь какой сухой весь пришел!
   – Ветер слезы сдувает, Мавра Федератовна, – объяснил Божев.
   – Ветер? – удивилась Федератовна. – А ты отвернись от него на тихую сторонку и плачь!..
   Божев отвернулся и посилился добавочно поплакать, гладя свое лицо со лба вниз, – но Федератовна, обождав, подошла к нему, провела рукой по лицу, попробовала слезную влагу Божева на язык и обнаружила:
   – Разве это слезы? Они же не соленые! Ты пот со лба на глаза себе сгоняешь, – ты вон что надумал, кулацкий послед!
   – Ей-богу, это слезы, Мавра Федератовна, – увещевал Божев, – у тебя язык не чует.
Чтение онлайн



1 [2] 3 4 5 6 7 8

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация