А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Капкан супружеской свободы" (страница 16)

   – Мои крестьяне здесь, в Сокольниках, никогда не голодали, – медленно и тяжело, глядя гостю прямо в глаза, проговорил отец. – И когда я был еще ребенком, для наших рабочих уже была построена больница рядом с фабрикой – эту больницу мой отец построил раньше, чем ту усадьбу для собственной семьи, в которой вы, молодой человек, сейчас имеете честь находиться. Никто из тех, кто работает сейчас рядом с Соколовскими, не умирает из-за нехватки средств или медицинской помощи… И никто из них не сомневается, что хозяин тоже работает на благо России. Разве не нами, людьми, сумевшими приумножить отцовские состояния и сохранить честь своей фамилии, своего дворянского рода, – разве не нами сильна Россия?
   – Все это не более чем демагогия, – презрительно и неожиданно грубо бросил Николай. Он резко поднялся из-за стола, отшвырнул в сторону несчастную искомканную салфетку и продолжал уже стоя, страстно и надменно бросая в лицо отцу горячие слова: – Очнитесь же вы, наконец, Кирилл Владимирович, протрите глаза, посмотрите вокруг! Никакого старого мира, за который вы так ратуете, давно уже не существует! Нет больше – да, верно, никогда и не было – той патриархальной России, где хозяин и работник вместе трудились на великое, благое дело. Есть прогнившая, измученная вековыми несправедливостями держава, есть война, и голод, и бунтующие люди, и ужасающая нищета… Разумеется, вам удобнее не видеть всего этого и благодушно рассуждать за завтраком о древней своей родословной. Но ведь надо же все-таки видеть и трезво оценивать то, что творится вокруг, – а не только то, что происходит у вас под самым носом! И грош цена всем вашим традициям и родословным, если Соколовские как были, так и остаются на стороне зажравшегося меньшинства!
   – Ты, мальчишка, как смеешь ты так со мной разговаривать! – взревел отец и тоже вскочил на ноги, да так, что плетеный стул отлетел от него прямо к перилам веранды. И тут началось нечто невообразимое. Митя, удерживаемый мной (я совсем растерялась и помнила только одно: нельзя, нельзя допустить, чтобы они подрались), выкрикивал что-то оскорбительное Николаю в лицо; тот улыбался, но губы его дрожали в этой делано презрительной усмешке. Отец угрюмо шарил по карманам, разыскивая, видно, любимую трубку, – по его лицу я видела, что он сожалеет о своей вспышке, корит себя за несдержанность и за то, что сам оказался не на высоте в споре – во всяком случае, на том же уровне, что и глупый, дерзкий студент. Мама порывалась сказать что-то, но тихого ее голоса совсем не было слышно в общем бедламе и беспорядочных выкриках мальчиков. И тогда она, единственная из всех нас сохранявшая хотя бы видимость спокойствия, вдруг взяла маленький хрустальный колокольчик, которым в нашей семье принято сзывать домочадцев к столу, и прозвенела им раз, и два, и три… Этот мелодичный звон прозвучал, словно маленький колокол посреди напряженного, рваного ритма громкого скандала, и мало-помалу Митя замолчал, тяжело дыша, Николай перестал огрызаться на него, улыбаясь недоброй своей усмешкой, и я опустила руки, а отец вновь уселся к столу и раскурил наконец найденную в кармане трубку.
   – Довольно, – сказала мама неожиданно громким для нее чистым и нежным голосом. – Я думаю, вам лучше теперь уехать, Николай Павлович. Мы все слишком устали сегодня… а день ведь еще только начинается!
   И, обведя всех нас своим ясным взором, она улыбнулась светлой, немного беспомощной улыбкой и скрылась в доме.
   Митя преувеличенно громко заговорил о чем-то с отцом, демонстративно делая вид, будто больше не замечает гостя. А Николай так и остался стоять посреди веранды, как посреди внезапно образовавшейся пустоты, молчаливо отлученный от нашей семьи и от нашего дома, уже изгнанный мамой и папой из своего сознания и своего сердца, не успевший больше ничего сказать в свое оправдание и навсегда отринутый людьми, которые враждебно сплотились против чужака, посмевшего отстаивать свое дерзкое мнение в беседе с хозяином дома.
   – Я провожу тебя на станцию, – едва справившись с этой простой фразой, сказала я Николаю. Мои губы словно онемели, в сердце были горечь и щемящая пустота, и эти чувства стали еще сильнее, когда я увидела, как грустно и слабо оглянулся на меня отец, расслышав мои слова, обращенные к гостю.
   Потом мы молча шли по лесной дороге, и я уже не думала ни о вчерашнем дне, ни о наших поцелуях в саду, ни об острой и сладкой боли от колючек шиповника, навсегда соединившейся в моей памяти с первой, огненной и чистой страстью, которую мне довелось испытать. Я не знаю, кто из них – отец или Николай – был прав; быть может, не правы оба. Не знаю и о том, что же будет дальше с нами. Я знаю только одно: теперь нам трудно будет видеться и, пожалуй, Николаю уже никогда не удастся добиться моей руки: родители ни за что не дадут добровольного согласия на наш брак. И еще: что бы ни случилось, я не оставлю Николая. Я должна быть с ним, и я буду с ним, чего бы мне это ни стоило.

   3 февраля 1916 года.
   Как странно: почти полгода не раскрывала я этих страниц, так долго, немыслимо долго не прикасалась к своему дневнику! Все стало другим теперь, и я другая, и февраль, метущий на улице белой поземкой, совсем не напоминает мне те июльские дни, о которых я, глупая девчонка, писала на предыдущих страницах…
   Вот вкратце о том, что с нами со всеми случилось. Митя совсем забросил свою любимую химию, хотя еще и не кончил курса в университете; он заявил, что сейчас каждый порядочный человек должен воевать за Россию, и пошел на военную службу, в свой N-ский полк, куда с рождения был записан отцом. Его пока не отправили на фронт, но мы видим его совсем редко: у него своя жизнь, свои тайные дела, и весь он стал каким-то чужим, далеким, отчаянным, почти озлобленным… Наша соседка по даче и моя любимая подружка Аня Лопухина, дочка земского врача, с которым давно по-соседски дружит отец, уже давно не надеется покорить его сердце. Теперь она, кажется, влюблена в красавца-офицера, давно добивавшегося ее руки, и ходят слухи о близкой свадьбе. Митя, кажется, пережил это неожиданно тяжело, и это удивляет меня: он никогда прежде не обращал на Анечку особенного внимания…
   Отец считает, что все в России летит в тартарары; теперь уже ясно, что ничего хорошего ждать от всех этих перемен не приходится, и он переводит капиталы за границу, собираясь на время уехать в Париж, пока все не уляжется и не перемелется. Мама во всем согласна с ним, хотя она и считает его предусмотрительность немножко излишней, а самого отца уж слишком, чрезмерно опасливым. Я знаю: ей, как и мне, ужасно жаль наших милых Сокольников, судьба которых пока не определена; ходят слухи, что земельная собственность при неблагоприятном стечении событий может быть даже отчуждена и поделена между крестьянами… Никто из наших всерьез не верит в возможность такого исхода – а, собственно, почему? Мне лично кажется, что пора бы уже и поделиться. Довольно, в самом деле, нам отделываться общими фразами о том, что наши собственные слуги не голодают. Пора нести ответственность за то, что сделано с Россией, и за всех таких, как мы. Мне только ужасно жаль мою любимую лошадку, мою верную Нелли – отец продал ее, как и всю свою конюшню, на прошлой неделе. Отдал в хорошие руки, и эти – другие, а не мои – руки теперь станут кормить мою красавицу густо пахнущим, свежим хлебом, и она будет подбирать его с этих рук своими мягкими, теплыми губами… Но что за глупости приходят мне в голову – теперь, когда всем нам есть о чем пожалеть и помимо Нелли!
   И вот – о самом главном. Я теперь жена Николая. Жена тайная, не венчанная, но разве это имеет значение? Он ни разу больше не был у нас с того рокового дня в Сокольниках, но, конечно же, родители не сумели запретить мне видеться с ним. Тем более что минувшей осенью я поступила на Женские курсы, и наши студенческие пути стали часто пересекаться. Впрочем, с прошлого месяца у Николая с университетом все покончено; его исключили в числе еще нескольких студентов за участие в революционных волнениях. Мне понятней теперь и то, чем живет мой ненаглядный, и его непримиримость, почти грубая, так огорчившая меня в его давнишнем споре с отцом. Конечно же, правда за ним, за такими людьми, как Николай, – разве могу я теперь сомневаться в этом! В отце взыграла тогда дворянская спесь Соколовских, все то темное, отжившее, мертвое, что не дает нашей стране идти вперед. Я любила и люблю отца, но это ведь не значит, что я должна во всем разделять его мнения. Сходки, митинги, тайные квартиры, запрещенная литература и споры о будущем нашей страны, нашего многострадального народа – все то, чем живет Николай, мой муж и мой возлюбленный, стало теперь и моей жизнью. Здесь, в этом живом и горячем деле, я действительно могу принести пользу, и ничто не свернет меня с этого пути.
   Вчера у меня состоялся тяжелый разговор с матерью. Она, конечно, ни о чем еще не догадывается, но, видимо, чувствует материнским сердцем, что Николай стал мне ближе всех родных. Да и поздние мои возвращения, замкнутость, сменившая былую открытость, то, как переменилась я в обращении с Митей, погрязшим в каких-то диких, мертворожденных теориях о православии и самодержавии, – все это не могло не настораживать ее. А тут еще я не удержалась, сказав, что хотела бы вновь ввести в наш дом Николая – уже как жениха… Боже мой, на что я только надеялась, произнося это имя в доме Соколовских!
   Мама, едва только я упомянула о том, что хотела бы свадьбы, тотчас опустилась в широкое кресло и слабым голосом попросила валериановых капель. Не люблю, когда она пользуется собственной болезнью, чтобы повлиять на меня или отца!.. Впрочем, я тут же и раскаялась в своих недобрых мыслях, потому что, когда я поднесла ей лекарство, то увидела, что глаза ее налились настоящими слезами, а губы мелко, предательски дрожали.
   – Опомнись, Наташа, – сказала она тихо-тихо, глядя на меня с непритворным ужасом. – Ты – и этот безумный народный мститель, который на самом деле совсем не знает народа, даже не понимает, в чем на самом деле состоит это народное благо, и который хочет только разрушить то, что создавалось веками?
   – Я люблю его, – упрямо сказала я. Если уж на то пошло, я тоже сумею быть непримиримой! – И он никакой не безумный. Если бы ты знала, как уважают его товарищи, ты бы не говорила так.
   – Товарищи… – задумчиво протянула она. – Вот даже как? И ты, разумеется, уже хорошо знакома с этими… то-ва-ричца-ми?
   Мать произнесла последнее слово с такой снобистской недоверчивостью, так подчеркнуто растянуто и брезгливо, что я почувствовала, как краска бросилась мне в лицо и гнев охватил душу.
   – Да, мама, это уже и мои товарищи тоже. Или Елена Соколовская забыла, что означают слова товарищество, дружба, помощь?
   Она гордо вскинула голову:
   – Я помню, что означает слово «товарищ». Но мне кажется, что моя дочь употребляет его в каком-то особом, извращенном – не дружеском, а пролетарско-классовом смысле.
   – Ты можешь что-нибудь возразить против того, что классы существуют и что пролетариат – наиболее сильный из них? Или ты сомневаешься, что только пролетарская революция способна изменить ход вещей и сделать нашу прогнившую страну более здоровой и счастливой?
   И тут мама расхохоталась. Она смеялась так искренне, так заразительно, что напряжение и гнев сразу отпустили меня, и я подошла и обняла ее, утирающую слезы не то разочарования, не то иронии.
   – Ну, слава богу! – облегченно сказала мама, отсмеявшись и тоже обнимая меня. – Слава богу, все закончилось просто политинформацией, которую мне прочла моя не в меру развитая дочь, а вовсе не кошмарной свадьбой, о которой ты было заикнулась. Благодарю тебя за эту пародию: ведь не можешь же ты, в самом деле, думать этими казенными, холодными, страшными фразами, которыми только что пыталась изъясняться!..
   Мне на минутку стало стыдно – с чего это, в самом деле, я взялась говорить с матерью на чуждом для нее языке сходок? – но, когда я попыталась что-то сказать, она остановила меня, бережно приложив палец к моим губам.
   – Я так и знала, дорогая моя, – уверенно промолвила Елена Соколовская, – что все это не более чем шутка, порыв, увлечение. Обычная дань юношеской горячности и максимализму. И знаешь, моя дорогая, такая горячность даже делает тебе честь; я и в самом деле рада, что моя Наташа искренне, как и все в ее роду, болеет душой за людей русских. Хотя и не знает пока, как именно можно этим людям помочь….
   И она шутливо потрепала меня за косу, закладывая мне за ухо выбившуюся прядь, как всегда делала раньше, и нежно заглядывая мне в лицо своими чуть раскосыми, зеленоватыми, всегда немного грустными глазами.
   Я же чувствовала себя в этот миг сильной, как никогда. И, отойдя от нее в сторону, к окну, сказала спокойно и твердо – тоже как никогда.
   – Мне жаль разочаровывать тебя, мама. Но речь не идет ни о шутке, ни о порыве, ни о простом юношеском максимализме. То, над чем вы с папой смеетесь, что считаете простым сотрясением воздуха, – это уже есть, мама, это существует, это везде. И это зовется революцией, и я хочу служить ей так же, как вы всю жизнь служили своей семье и своей родословной. И еще – я люблю Николая и хочу быть его женой.
   Кажется, мать поняла, потому что лицо ее вмиг стало белым, как бумага, а губы зашевелились едва слышно.
   – Ты хочешь разбить сердце отца, девочка? – прошептала она. – Или все-таки наша родительская любовь, наша семья, фамилия, которую ты носишь, что-то значат для тебя?
   Я смотрела на ее лицо, такое тонкое, такое прекрасное при рассеянном свете лампы, на ее умоляющие глаза, на такие знакомые милые морщинки на нахмуренном лбу, и что-то вдруг тронулось и забилось в моем сердце. Ах, это лицо, склонявшееся надо мной с нежностью и любовью в те долгие дни, когда я болела скарлатиной и чувствовала внутри себя словно раскаленный шар! Эти слова: «Все будет хорошо, дорогая, я с тобой», и легкое касание поцелуем моего пылающего лба – касание, от которого боль отпускала и сердце переставало так лихорадочно биться… Ах, эти летние вечера и эти качели, взлетающие ввысь, к небу, в моем далеком детстве, и рассказы отца, и разговоры с ним, и его вечно-горделивое: «Ты – Соколовская, девочка моя, и ты никогда не должна забывать об этом!» Это Рождество, и елка с шуршащей фольгой и веселыми свечками, эта кукла в розовом шелку, подаренная братом Митей на десятилетие, и мамины уроки фортепьяно, и наши домашние спектакли на праздниках, и катание в Сокольниках на тройках! Что может противостоять всему этому? Что, что может быть дороже этих воспоминаний?!
   Я знаю, что. Это – куст шиповника с красными розами, это уханье совы в темном лесу и долгие, жаркие поцелуи Николая… Один миг – и вся жизнь. Этот миг стоит всей жизни. Я не отдам его даже во имя спокойствия и любви своих родителей. Пусть простят меня они: у их Наташи отныне своя дорога. Я должна идти за своим мужем.
   Мама давно уже вышла из комнаты, тихо притворив за собой дверь, а я все стою и стою у окна. Там идет дождь – странная оттепель в феврале! Мелкие струйки стекают по той стороне стекла, и мне ничего не видно из-за тумана, дождя и собственных слез. Да, я плачу. Мне больно и страшно. А дождь все идет, все струится, и капли все стучат по стеклу, и слезы все сильней и сильней застилают мне то, что случится в дальнейшем, и я уже не могу разобраться: дождь это или слезы стекают завесой перед моим лицом…»

   Дождь?.. Да, действительно, кажется, дождь. Соколовский поднял голову, и в сознание его вошло мерное, холодноватое постукивание капель о подоконник. Он подошел к распахнутому окну: июльская ночь стояла над миром, над Москвой, над больничным садом, и дождь пронизывал ее насквозь своими тонкими нитями. Где-то внизу, под окном Алексея, одурманивающе, бесстыдно и жарко благоухал шиповник, и даже в темноте он сумел различить густо-красное полыхание его пламенеющих на ветвях цветов. Вечный шиповник, вечный дождь и вечная ночь, которым не было дела ни до людских страданий, ни до любви, ни до ненависти… И, вздохнув, Соколовский снова потянулся за дневником, в котором округлый девичий почерк на первых страницах все чаще и резче сменялся к концу сухими, нервными, угловатыми, подчас трагически обрывавшимися на полуслове строчками.

   «7 декабря 1919 года.
   Кажется, у нас есть все основания радоваться. Деникинская армия терпит сокрушительное поражение на всех направлениях; мы берем станицу за станицей, и слова комиссаров на митингах становятся все убедительней, наших побед, о которых можно рассказать бойцам, оказывается все больше, а не занятых Красной армией городов – все меньше и меньше…
   Мы совсем мало видимся теперь с Николаем, да и когда нам видеться? Он весь поглощен своей работой. Выступления, митинги, полевые суды, бесконечные разговоры с товарищами, их совместные – я верю, что вполне искренние – мечты о той лучшей жизни, которую несут Советы людям, празднования сообщений о новых победах на Южном фронте, безмерная горечь, если оказывается, что какую-то станицу мы все-таки потеряли, – вот его жизнь. И в ней, конечно же, нет уже места для жены и маленькой дочери. Огорчает ли меня это? Нет. И это самое страшное, что могло с нами случиться.
   Родионов сильно изменился за последние месяцы. Нет, я даже не хочу сказать, что он сильно изменился в отношении ко мне; та любовь, которая до сих пор по ночам пахнет для меня диким шиповником, никуда не делась, она просто как-то притупилась, ударившись и почти разбившись обо все, происходящее вокруг. Муж все так же тянется ко мне, хотя и редко может позволить себе побыть со мной (я ведь так и не вернулась к активной работе, все время провожу в нашем вагоне, с Асей, и грудной ребенок, слава богу, служит мне для этого достаточным оправданием). Он внимателен и к малышке, радуется ее первым улыбкам и по-отцовски гордится ее уже сейчас очевидной миловидностью. Но вот во всем остальном… тот ли это человек, которого я узнала и полюбила когда-то?
   Вчера я неожиданно застала его перед нашим огромным, помпезным, в золоченой раме зеркалом. Мне и самой бывает неловко глядеться в этот осколок имперской роскоши – кажется, что оно должно отражать исключительно кружевные бальные туалеты и сверкающие мундиры, а уж никак не тулупы, полушубки и солдатские шинели, которых так много навидалось это генеральское зеркало за последнее время… Но вот вошла в наш «домик на колесах» неожиданно, неслышно – и изумилась той горделивой позе, в которой стоял перед собственным отражением мой муж. Одетый в кожанку, которую подарил ему недавно знаменитый красный комдив, держа в руках именную саблю – тоже подарок и тоже от не последнего среди большевиков человека, – Николай, казалось, не способен был в этот миг никого замечать, кроме себя самого. Я остановилась в дверях, не желая смущать мужа, а он то и дело поворачивался в фас и профиль, закладывал руки за спину, простирал одну из них вперед и прохаживался вдоль вагона, бросая вокруг орлиные взгляды. Боже мой, внезапно догадалась я, да он же репетирует!.. Конечно, это была репетиция очередного выступления на митинге – крайне важного и значительного, как объяснил он мне позже. Мне сделалось смешно, я чуть не прыснула, но вовремя отступила назад и не дала ему заметить себя. Николай из прошлой жизни, пожалуй, посмеялся бы над этой комической сценкой вместе со мной. Николай же нынешний ни за что – ни за что! – не простит жене случайного подглядывания, если вдруг обнаружит ее за своей спиной в неподходящий момент.
   Какие странные кренделя выписывает жизнь! Как похож теперь стал Николай (хотя сам, разумеется, не догадывается об этом) на моего отца, с которым некогда вел такие жаркие, такие непримиримые споры! Я помню, еще девочкой видела, как торжественно одевается перед зеркалом Кирилл Соколовский, собираясь в дворянское собрание и готовясь выступить там с речью – уж конечно, она была для него не менее важной, чем теперь для Николая, успешно делающего партийную карьеру, его выступление на митинге. Только почему-то в папином поведении все это выглядело естественнее, гармоничней и искренней, нежели теперь в повадках и ужимках моего мужа… Господи, отец, где ты теперь? Где вы все, мои родные, мои хорошие?
   Я так часто мысленно говорю с мамой, Митей, с прежними друзьями и родственниками, что их роль в моей жизни неожиданно стала более значимой и важной, чем когда бы то ни было. Я вспоминаю, как ребенком усаживалась на колени к отцу и задавала ему сотни вопросов, самых наивных и глупых – от первых «Почему небо голубое?», «Почему земля круглая?» до поздних, последних «Почему у одних людей есть все, а у других ничего?..». И он отвечал мне всегда серьезно и искренне, точно разговаривал не с младенцем, не с подростком, а с равной ему по духу и опыту личностью. «Да, мы с тобой имеем многое, – говорил он. – Но ты же помнишь: кому многое дано, с того многое и спросится… Хорошее не возникает просто так, к нему нужно стремиться, его нужно создавать, лелеять, взращивать. То, чем пользуешься ты сейчас, создано поколениями наших предков, твоим дедом, твоим отцом. Вот и я теперь изо всех сил стараюсь оставить вам с Митей не просто богатство материальное, но и свою веру, любовь, те духовные ценности, которыми всегда гордились Соколовские. Чтобы и вы потом смогли научить собственных детей приумножать славу рода и славу России…»
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 [16] 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация