А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы" (страница 75)

   Последний раз оторвусь от дневника.
   Не правда ли, странно смотреть на газету, половину первой полосы которой занимает огромный портрет Гитлера в траурной рамке с подписью: «Адольф Гитлер пал геройской смертью в борьбе за то – быть или не быть его народу»?
   Не веришь своим глазам, что такая газета реально существовала, что она еще успела выйти в тот короткий промежуток времени, который отделял самоубийство Гитлера от капитуляции фашистской Германии.
   Но она реально существовала, эта газета, называвшаяся «Дер фрайхайт Кампф» – «Борьба за свободу», являвшаяся органом национал-социалистской партии и выходившая еще и 3, и 4, и 5 мая в Дрездене, последнем большом немецком городе, остававшемся в руках нацистов.
   Впоследствии в печати разных стран было немало споров по поводу того, «солдатской» или не «солдатской» смертью умер Гитлер, отравился он или застрелился, или в него была выпущена пуля только для виду, уже после того, как он отравился! В дрезденской национал-социалистской газете этот вопрос решался в наиболее героическом варианте: «…Большевистская пуля настигла человека… которому, несмотря на ненависть и глумление, втайне удивлялись его враги, так как у них не было ни равного, ни подобного ему. Поэтому его неуклонному стремлению создать новый государственный строй в условиях мира они могли противопоставить только войну».
   Итак, неуклонного борца за мир – Гитлера – настигла большевистская пуля. И посвященный ему некролог был полон воинственности: «Нация, будучи еще не в состоянии осмыслить случившееся, едина и решительна в стремлении продолжать его дело и его борьбу до момента, пока смертельный большевистский враг не будет изгнан с немецкой земли!»
   Этот доморощенный призыв дрезденской газеты почти совпадал с напечатанным в ней же воззванием адмирала Деница, в котором говорилось о Гитлере, что «его личное участие в боях с большевистскими ордами ценно не только для Европы, но и для всего культурного мира… Моей (то есть Деница. – Я. С.) первой задачей является спасти немцев от уничтожения прорывающимися большевиками! Только с этой целью и продолжается борьба. До тех пор, пока американцы и англичане будут препятствовать достижению этой цели, мы вынуждены будем воевать и против них».
   Хочешь не хочешь, а невольно заново вчитываешься сейчас в эти тогдашние слова Деница и о ценности для всего культурного мира л и ч н о г о участия Гитлера в боях с большевистскими ордами, и о том, что борьба продолжается только с целью уничтожения большевиков, а с американцами и англичанами воюют лишь п о к а и в ы н у ж д е н н о.
   Именно в этом и состояла подоплека того яростного сопротивления, на которое до последнего часа толкали навоевавшихся досыта за шесть лет войны немецких солдат их начальники на всех участках Восточного фронта, от Курляндии до Чехословакии, где фельдмаршал Шернер отдал войскам приказ, опубликованный в той же самой дрезденской газете: «Солдаты группы армий «Центр»! Адольф Гитлер погиб как мученик за свою идею и веру и как солдат, боровшийся против большевиков до последнего момента своей жизни. Наш долг состоит в том, чтобы продолжить и завершить дело его жизни».
   Вот именно: не только продолжить, но и завершить! Спрашивается: чем завершить? Видимо, победой над большевизмом, над Россией. И как завершить? Может быть, в союзе со своими бывшими противниками – с американцами и англичанами?
   Надежда на это проходит через многие показания на многих допросах. Была она и у Шернера.
   Все это, конечно, не ново. И все же какая-то запоздалая тревога охватывает душу, когда держишь в руках не многотомные послевоенные исторические труды, а этот тоненький пожелтевший листок дрезденской газеты, вышедшей 3 мая, когда Гитлер был уже мертв, Берлин капитулировал, но под Дрезденом все еще шли ожесточенные бои и каждый час и каждую минуту еще падали и падали на землю так и не дожившие до конца войны люди…
   Листки дрезденской газеты попали ко мне несколькими днями позже, когда я по дороге из Берлина в Прагу, оказавшись среди развалин Дрездена, по уже укоренившейся за войну привычке начал с того, что разыскал типографию, где долежали до дня капитуляции кипы этих газет…
   …Мы пробыли в Берлине несколько дней, и с каждым днем все ясней чувствовалось, что капитуляция Германии приближается. Уже начали ходить разные близкие и далекие от истины слухи о ней, и вдруг, на ночь глядя, всех находившихся в Берлине корреспондентов, кого только смогли разыскать, срочно вызвали в штаб фронта.
   Выехав из города, еще на полдороге к штабу фронта мы сразу и услышали и увидели отчаянную стрельбу по всему горизонту трассирующими пулями и снарядами. И поняли, что война кончилась. Ничего другого это не могло значить. Я вдруг почувствовал себя плохо. Мне было стыдно перед товарищами, ко все-таки в конце концов пришлось остановить «виллис» и вылезти. У меня начались какие-то спазмы в горле и пищеводе, стало рвать слюной, горечью, желчью. Не знаю отчего. Наверное, от нервной разрядки, которая выразилась таким нелепым образом. Все эти четыре года войны в разных обстоятельствах я очень старался быть сдержанным человеком и, кажется, действительно был им. А здесь в момент, когда вдруг понял, что война кончилась, что-то стряслось нервы сдали. Товарищи не смеялись и не подшучивали, молчали.
   В штабе фронта член Военного совета Телегин сказал нам, что немцы на западе, в штабе союзников, сегодня заявили о капитуляции и предварительно подписали ее. А окончательное подписание акта безоговорочной капитуляции состоится завтра в Берлине, в Карлсхорсте, в здании инженерной школы. Нас вызвали, чтобы мы подготовились к завтрашнему дню.
   Темпельхоф. Утро. Еще никто не прилетел, аэродром пуст. Только в центре его толстый маленький полковник репетирует с почетным караулом перед встречей с союзниками. Репетирует долго, раз за разом – за время войны отвыкли от всех этих вещей. Мы валяемся на траве и скучаем. Наконец приезжает заместитель командующего фронтом Соколовский с несколькими генералами. Один из них – знакомый. Вспоминаем, как встретились с ним в Италии. Тогда бои шли еще в районе Флоренции. Сейчас кажется, что все это было очень давно.
   Садится первый самолет. Из него вылезает Вышинский с несколькими нашими дипломатами, они сразу же садятся в машину и уезжают… Через полтора часа еще один «дуглас». Вчера ждали, что прилетит Эйзенхауэр. И только здесь, на аэродроме, увидев, что встречать приехал не Жуков, а Соколовский, поняли, что прилетит не Эйзенхауэр, а кто-то другой. Прилетели английский главный маршал авиации Теддер и командующий американской авиацией дальнего действия Спаатс. Спаатс – среднего роста, упитанный, квадратный. Теддер – худощавый, моложавый, неопределенных лет, легкий, подвижный, часто и чуть– чуть насильственно улыбающийся. Обменялись приветствиями с Соколовским; солдаты взяли «на караул», оркестр сыграл три гимна, союзники и Соколовский пошли вдоль караула.
   В это время опустился еще один «дуглас», из него вылезли немцы Кейтель, адмирал Фридебург и авиационный генерал Штумпф. Вслед за ними несколько немецких офицеров. Почетный караул, встречавший союзников, оказался как раз посередине между самолетом, привезшим немцев, и скопищем стоявших на краю аэродрома машин, к которым немцам нужно было идти. Едва немцы вылезли из самолета, к ним подошло несколько наших, и, пока союзники обходили караул, немцев повели другой стороной в обратном направлении. Первым шел Кейтель в длинном плаще, в большой, высокой генеральской фуражке с выгнутой тульей. Он шел, подчеркнуто не глядя по сторонам, крупным, размашистым шагом.
   Едем вслед за немцами по Берлину. Глядя на мелькающие развалины Берлина, на одинокие фигуры жителей, думаю о том, что трудно представить себе более тягостное зрелище, чем то, которое встречает здесь едущих подписывать капитуляцию немецких генералов.
   Карлсхорст. Заранее осматриваем актовый зал инженерной школы, в котором будет происходить подписание. Зал небольшой – двести квадратных метров. Вдоль узкой стороны его на стене флаги – наш, американский, английский и французский. Командующий французской армией Делатр де Тассиньи, говорят, тоже прилетел или прилетает. Под флагами длинный, почти во всю длину стены, стол, за которым будут сидеть представители союзного командования. Перпендикулярно ему еще три стола, два длинных и один короткий, ближе к выходу. Короткий стол – для немецкой делегации; средний стол – для наших и союзных генералов и офицеров, которые будут присутствовать при капитуляции; третий, дальний, стол – для нашего брата корреспондента.
   Топчемся в инженерной школе и вокруг нее почти целый час. Говорят, дело задерживается из-за того, что наши и союзники все еще договариваются по каким-то процедурным вопросам. Наверно, так оно и есть, потому что капитуляция, первоначально намеченная на два часа дня, начинается только вечером. Наконец в зал входят представители союзного командования – Жуков, Телегин и вместе с ними Вышинский, Теддер, Спаатс и Делатр де Тассиньи, которого вижу сейчас впервые. Это молодцеватый генерал, вряд ли старше сорока пяти лет.
   Корреспонденты и военные, которым предстоит присутствовать при капитуляции, бросаются занимать места, которых никто до них не занял. К ним подскакивает один из офицеров-распорядителей и что-то поспешно шепчет им. Наши генералы, севшие за стол, предназначенный для капитулирующих немцев, вскакивают из-за него, как ужаленные, и пересаживаются за другие столы.
   Жуков улыбается. Теддер улыбается. Делатр де Тассиньи улыбается. Немножко поулыбавшись друг другу и неулыбающемуся Спаатсу, они рассаживаются на места за своим столом. Безумствуют фотографы и кинооператоры. Вскакивают на столы, наваливаются животами на плечи генералам и снимают, снимают, снимают…
   Один из наших кинооператоров длинной ручкой своего аппарата задевает по голове какого-то американского адмирала. Адмирал, очевидно привычный к суете корреспондентов, добродушно улыбается и машет рукой: «О'кэй!» По наши непривычные к этому распорядители чуть было не выволакивают беднягу оператора из зала.
   Сидящие за центральным столом выглядят очень по-разному. Спаатс не выражает на своем лице ничего. Вышинский суетится. Жуков сияет. Сидящий рядом с ним Теддер с его приятной, но невыразительной внешностью, слегка улыбаясь, что-то говорит через переводчика Жукову, и мне почему-то кажется, что в этом человеке, единственном из всех, сохраняется какая-то доля иронии по отношению к предстоящей торжественной процедуре. У Делатра де Тассиньи вид человека, приехавшего позже других, озабоченного этим и спешащего войти в курс дела. Смотрю на Жукова, на его красивое, сильное, тяжелое лицо и вспоминаю встречи с ним во время боев с японцами на Халхин-Голе, когда он был еще комкором и командовал там, в Монголии, нашей армейской группой. В последний раз я его тогда видел, уже после разгрома японцев в его жарко натопленном блиндаже. Он только что вернулся из бани и, отдыхая, сидел по-домашнему. Мне запомнилось, с каким насмешливым спокойствием слушал он тогда одного из своих разведчиков, срочно просившего приема и докладывавшего о новом и опасном, по его мнению, сосредоточении крупных японских частей. По виду Жукова можно было понять, что он ни на грош не верит этому докладу, считает, что японцы сейчас, сразу после такого разгрома, ничего не предпримут, а разведчики просто перестраховываются. Это он и сказал, дослушав доклад. Сказал холодно, резко, бесповоротно. С тех пор за шесть лет я его ни разу не видел. Могло ли мне тогда хотя бы на минуту прийти в голову, что в следующий раз я увижу его в Берлине, принимающим капитуляцию германской армии…
   Когда в зале успокаивается жужжание, Жуков встает и объявляет о начале заседания для принятия капитуляции германской армии. Потом говорится о полномочиях, кто каким правительством уполномочен, и читаются документы на разных языках. На все это уходит минут десять.
   Жуков снова встает и, обратившись к стоящим у входных дверей офицерам, сухо говорит:
   – Введите германскую делегацию.
   Двери распахиваются, и в них входят Кейтель, Фридебург и Штумпф, за ними несколько офицеров, видимо адъютанты. Для того чтобы дойти до своего стола, Кейтелю надо сделать только три шага. Он делает их, останавливается за средним креслом и, вытянув руку с коротким фельдмаршальским жезлом, делает нм быстрое движение вперед и назад, почему-то напоминающее мне гимнастику с гантелями. Отодвинув кресло, садится и кладет жезл перед собой. Фридебург и Штумпф тоже садятся. Их адъютанты стоят сзади. Жуков встает и что-то говорит, не слышно что. Это переводят немцам. Кейтель утвердительно наклоняет голову.
   Затем продолжаются разные подробности процедуры.
   Я слежу за Кейтелем. Он сидит, положив перед собой на стол руки в перчатках. Штумпф кажется совершенно спокойным. Фридебург застыл в неподвижности, но в самой этой неподвижности чувствуется беспредельная угнетенность.
   Кейтель тоже сначала сидит неподвижно, глядя перед собой, потом чуть повертывает голову и внимательно смотрит на Жукова. Снова смотрит в стол перед собой и снова на Жукова. И так несколько раз подряд. И хотя это слово, казалось бы, предельно не подходит к происходящему, но я все-таки вижу, что он смотрит на Жукова с любопытством. Именно на Жукова и именно с любопытством. Как будто он увидел человека, который его давно интересовал и сейчас сидит всего в десяти шагах от него.
   За центральным столом начинают подписывать документ. Подписывают Жуков, Теддер, Спаатс, последним Делатр де Тассиньи.
   Пока они подписывают документ, лицо Кейтеля становится страшным. В ожидании секунды, когда придет очередь подписывать ему, он сидит прямо и неподвижно. Высокий офицер, стоящий за его креслом по стойке «смирно», плачет, не двигая при этом ни одним мускулом лица. Кейтель продолжает сидеть прямо, потом вытягивает перед собой на столе руки и сжимает кулаки. А голову все больше закидывает назад, так, словно хочет закатить обратно под веки готовые вывалиться оттуда слезы.
   В это мгновение Жуков встает и говорит:
   – Германской делегации предлагается подписать акт безоговорочной капитуляции.
   Переводчик переводит это по-немецки, и Кейтель где-то уже в середине перевода, поняв смысл его слов, делает короткое движение руками по столу, к себе, выражая этим согласие на то, чтоб им дали сюда, на этот стол, акт для подписания. Но Жуков, продолжая стоять, коротким движением протягивает в сторону немцев руку и, поведя ею от них по направлению к столу, за которым сидят союзники, говорит жестко:
   – Пусть подойдут подписать сюда.
   Первым встает Кейтель. Он подходит к узкому концу стола, садится в стоящее там пустое кресло и подписывает несколько экземпляров акта. Потом встает, возвращается к своему столу и садится в прежней позе. Подписывая, он снял перчатку. Сейчас он снова натягивает ее на руку.
   Вслед за ним идут подписывать Штумпф и Фридебург. Пока все это происходит, я продолжаю смотреть на Кейтеля. Он сидит вполоборота к столу, за которым сидят союзники, смотрит на них и о чем-то думает так упорно и напряженно, что, очевидно, незаметно для себя, подняв со стола правую руку в перчатке, берет ею себя за лицо, за тяжело отвисшие щеки и подбородок, и мнет, мнет, почти комкает лицо рукой в перчатке.
   Последний из трех немцев подписывает акт и возвращается на место.
   Жуков встает и говорит:
   – Германская делегация может покинуть зал.
   Немцы встают. Кейтель делает жезлом такое же движение, которое сделал, когда вошел, поворачивается и выходит. Остальные выходят следом за ним. Двери закрываются.
   И вдруг все накопившееся в зале напряжение исчезает.
   Исчезает так, словно все надолго задержали воздух в груди и разом выпустили его. Общий облегченный, расслабленный выдох.
   Капитуляция подписана. Война кончилась.
   Десятого мая вечером едем через Судеты на Прагу. Уже знаем, что она освобождена, уже знаем, что в нее самыми первыми прорвались танкисты Первого Украинского фронта и что все это произошло еще вчера утром. Но, как ни спешим туда, в Прагу, по дороге довольно надолго останавливаемся перед каким-то разрушенным мостом, где из-за этого надо сворачивать с шоссе и делать трехкилометровый объезд лесом.
   Перед мостом еще до нас скопился десяток легковых машин, и никто не едет в объезд, потому что недавно там проехала какая-то машина и по ней выстрелили и кого-то не то убили, не то ранили бродящие по лесу и еще не знающие о капитуляции немцы.
   Война кончилась, и никому не хочется рисковать, хотя еще два-три дня назад никто из толпящихся здесь, у моста, офицеров или шоферов даже и не подумал бы считаться с таким ерундовым риском. Мы тоже топчемся, как и все, у моста в ожидании какого-то бронетранспортера, который откуда-то вызвали. Потом мой спутник, Саша Кривицкий, вдруг озлившись на это ожидание, на себя, на меня и на все на свете, говорит мне:
   – Не будем ждать, поедем.
   Я жмусь и ничего не могу с собой поделать. Мысль об этих чертовых немцах, которые могут сейчас, после войны, стрельнуть по мне оттуда, из леса, угнетает меня. Кривицкий кипятится, и мое положение в конце концов становится стыдным. Мы садимся в машину и выезжаем на эту лесную дорогу. Другие машины сейчас же вытягиваются в колонну вслед за нами. Я понимаю, что если бы не мы, то кто-то другой все равно, озлившись, сделал бы это через пять минут и мы бы поехали вслед за ними, как они сейчас едут за нами, но мне не легче от этой мысли, потому что я все равно боюсь.
   Въезжаем в лес. В лесу тихо, и мы, не выдержав напряжения; сами начинаем стрелять по лесу из автоматов из несущейся полным ходом машины. Проскочив лес, мы так и не можем дать себе отчета, стреляли там, в лесу, немцы или нет. Мы слышали только собственную отчаянную, испуганную трескотню автоматов. Нам стыдно друг друга, и мы молчим. Мы уже не можем вернуться к тому состоянию войны, в котором, конечно, боясь смерти, в то же время саму возможность ее мы считали естественной и даже подразумевающейся. И мы еще не можем без чувства стыда перед самими собой вернуться к тому естественному человеческому состоянию, в котором сама возможность насильственной смерти кажется чем-то неестественным и ужасным…
* * *
   В октябре 1945 года, когда в Америке вышли мои «Дни и ночи», я написал письмо своему американскому издателю, несколько абзацев из которого мне хочется привести здесь: «Война окончилась, и теперь уже можно сказать, что профессия военного корреспондента была в общем нелегкой. Во мне всю войну боролись два чувства: желание увидеть все своими глазами, чтобы потом, после войны, написать об этом как следует, и боязнь быть убитым, и как следствие этого невозможность написать об увиденном.
   Чем дальше шла война, чем ближе было к ее концу, чем больше становился запас наблюдений – тем острее делалось это противоречие. Видеть по-прежнему хотелось, но чем больше увиденного было за плечами, тем обидней казалась мысль о возможности смерти.
   Теперь все это позади, и, как это свойственно человеку, когда опасность осталась уже позади, упрекаешь себя за все случаи, когда не рискнул сделать то-то и то-то или не хватило храбрости побывать там или здесь.
   Но рядом с этим существует и другое чувство, пожалуй, более сильное хочется описать пережитое самому, не передоверяя этого ни современникам, ни, тем более, потомкам…»
   Так с долей молодой самонадеянности писал я сразу после войны.
   Потом, много лет работая над этой книгой, я много раз думал: чем же я ее кончу, что скажу в заключение? А сейчас вижу, что, наверное, и не надо никаких заключений. Если все, что мною рассказано о четырех годах войны, хоть в какой-то мере дает почувствовать, чем она была, и заставляет лишний раз подумать, что третьей мировой войны не должно быть, – то к этому чувству и к этой мысли мне нечего добавить. А если я не сумел этого сделать – то бессмысленны всякие послесловия. И чем они длиннее, тем бессмысленнее.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 [75] 76

Навигация по сайту


Читательские рекомендации

Информация