А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы" (страница 59)

   А если так, то и к такому Зауэру закономерно отнеслись с некоторым подозрением: а не представляет ли деятельность этого человека одну из форм борьбы с нами? Не могут ли быть всего-навсего уловкой те лозунги «Да здравствует революция!», «Да здравствует всемирный Интернационал!» и те красные флаги, которые вперемежку с белыми были вывешены здесь на окнах в день, когда вошли наши войска?
   Сам я, в течение нескольких часов наглядевшись сегодня на Зауэра, еще затрудняюсь бесповоротно сказать, что представляет собой такой человек на самом деле. Если говорить о нем лично, то мне кажется, что он действительно ненавистник гитлеровского режима. А впрочем, бог его знает…
   Когда он пришел, я объяснил ему через переводчика, что являюсь корреспондентом, что меня интересует объективная картина настроений здешних немцев и я прошу его подумать и указать мне семью не слишком богатую, но и не слишком бедную людей, не причисляющих себя в прошлом к коммунистам, но и не состоявших в фашистской партии, и при этом по возможности такую семью, в которой сыновья на фронте, но кто-то из мужчин здесь, дома.
   Зауэр долго думал, перебирая в памяти разные семьи, и наконец предложил мне на выбор три: семью доктора, семью рабочего и семью колбасника.
   И я остановился на последней из трех.
   Мы вошли в дом, к которому нас привел зашедший туда перед этим предупредить хозяев Зауэр, прошли через темный коридор и оказались в комнате, которая раньше, очевидно, была или комнатой работников, или одним из помещений самой колбасной. Ото была большая темная комната с печкой и двумя кроватями, между которыми был вдвинут большой стол. Все имело вид крайней бедности и разорения. Не думаю, чтобы эта комната была постоянным местом жительства хозяина, тем более что весь сравнительно небольшой, но все-таки двухэтажный дом принадлежал ему и перешел по наследству от отца. Причина того, что он встретил нас именно здесь, – доморощенная защитная окраска. В то время как одни немцы вывешивали красные флаги, другие переселялись в комнаты своей прислуги. На кровати за столом сидел классический пивной старый немец, именно такой, каким я себе представлял именно такого вот немца с детства, с седым гинденбурговским бобриком на голове, с седыми загнутыми вильгельмовскими усами, со свисавшим на усы красным, должно быть, от пьянства носом и вместе с тем с чем-то мужественным и солдатским во всей выправке, которая оставалась у него и после того, как он стал старым и толстым.
   Когда мы вошли, он пил из большой белой кружки черный кофе, как мне показалось по выражению его лица, без сахара. Кроме хозяина дома, в комнате были старая толстая женщина, очевидно его жена, довольно неряшливая, в засаленном платье, и еще одна женщина – молодая, лет двадцати восьми, в черном платье с короткими рукавами и в ночных туфлях на босу ногу. Черноволосая, со скуластым, немножко монгольским лицом. Как потом выяснилось, это была жена одного из работников колбасного заведения.
   Старик встал и откозырял по-нашему, всеми пятью сложенными пальцами. Мы сели, я угостил его сигарой и, закурив сам, попросил перевести старику, что меня интересует объективная картина жизни разных представителей немецкого населения, что меня не интересуют ни его имя, ни его фамилия, и что, если я буду писать, они нигде не будут указаны, и что я прошу его откровенно отвечать на мои вопросы, которые буду задавать не как представитель оккупационных военных властей, а просто как писатель и журналист.
   Несмотря на это предупреждение, старик поначалу брыкался и старался выглядеть значительно левей самого себя. Он начал с того, что был всегда против Гитлера, интересовался всегда только своим производством и выписывал только свою колбасную газету.
   Когда я задал ему один из своих первых вопросов – разве он в свое время не считал справедливым отмену версальских ограничений по Рейнскому бассейну и возвращение Германии Саарской области? – он поспешно ответил, что живет здесь, в Силезии, и интересовался только здешними, силезскими делами.
   Но понемногу мне все-таки удалось втянуть его в разговор. Служил ли он в армии в первую мировую войну?
   Оказывается, служил, был на западном фронте во Франции фельдфебелем; в 1917 году был отравлен газами и получил Железный крест.
   Он медленно и выразительно похлопал себя по загривку: дескать, вот как, горбом, достался мне этот крест.
   После отравления газами он был уволен в запас. До 1919 года он торговал мясом. В 1919 году, когда умер его отец, в его владение перешли этот дом и колбасное заведение с пятью рабочими. Он, в сущности, был не только колбасником, но и торговцем мясом. Закупал мясо в деревнях, часть его перерабатывал на колбасу, а часть продавал в розницу в магазинчике при колбасной.
   После этого я перешел к вопросам о более близком прошлом, к последним выборам в рейхстаг, к 1932 и 1933 годам.
   Сначала старик только махал руками и повторял, что он против Гитлера. Ничего другого от него невозможно было добиться.
   Тогда я попросил ему перевести, что вовсе не считаю фашистом каждого человека, который в свое время был в Германии за Гитлера. Что я допускаю, что Гитлер в определенный период своей деятельности в Германии принес ей ряд выгод – уничтожил безработицу, повысил уровень производства – и что, несмотря на все сделанное им в дальнейшем, я все-таки не считаю фашистами всех тех немцев, которые были им довольны первый период его деятельности.
   В ответ на это старик сказал, что если он и не был тогда против Гитлера, то оставался нейтральным по отношению к нему и не голосовал за национал-социалистскую партию. После дальнейших расспросов выяснилось, что при последнем голосовании в рейхстаг он голосовал за католическую партию центра.
   – Я католик, – сказал он, перейдя на ломаный польский язык, на котором и до этого все время порывался заговорить наверно, считая, что так я его пойму и без переводчика. – Католик, – повторил он и перекрестился.
   И я поверил, что он действительно католик и скорей всего говорит правду, утверждая, что голосовал не за Гитлера, а за католическую партию центра.
   – Ну ладно, – сказал я. – А когда Гитлер пришел к власти и выдвинул программу ревизии Версальского договора, как вы к этому отнеслись?
   Он снова стал говорить, что он колбасник и живет здесь, в Силезии.
   Тогда я еще раз повторил, что мне, как иностранцу, первые национальные требования, выдвинутые после прихода Гитлера к власти, связанные с изменением статута Рейнской области и возвращением Саара, казались тогда, в сущности, справедливыми. Когда я повторил все это во второй раз, это подействовало на старика, и он сказал, что да, он считал это справедливым и был доволен, когда это произошло.
   Разволновавшись, он даже пошел дальше и сказал, что он приветствовал не только войну с Польшей, но и войну с Францией и был очень рад, когда Германия вернула себе Эльзас и Лотарингию.
   – Но потом я уже не верил, – сказал он.
   – Во что вы потом не верили?
   – В то, что все и дальше будет хорошо.
   – Почему?
   – Я старый солдат!
   Он несколько раз подряд повторил, что он старый солдат и именно поэтому не верил!
   – Но почему же вы все-таки не верили? – спросил я.
   Он помолчал, взял в руки кружку с водой и налил на стол небольшую лужицу.
   – Вот Германия, – сказал он. – Она не может разлиться во весь стол. Слишком много было всего взято, говорю это как старый солдат!
   Очевидно, ему правилось говорить о себе, что он старый солдат, и казалось, что эти слова возбуждают мое сочувствие.
   Я перешел от политики к его личным хозяйственным делам, к тем переменам, которые произошли в них в связи с приходом к власти Гитлера.
   Судя по ответам старика, картина выглядела примерно так: Гитлер сразу же после прихода к власти стремился ликвидировать «ножницы» в ценах между сельскохозяйственными продуктами и промышленными товарами.
   Одновременно с этим определенным образом регулировались продажные цены на мясо и мясные изделия, в результате прибыль при определенном и неизменном размере колбасного производства составляла примерно около 25 процентов, без сколько-нибудь значительных колебаний.
   Я спросил старика, сколько прибыли он получал раньше, до этого.
   Он ответил, что около 30 процентов. За этим ответом почувствовалось его первое осязаемое недовольство Гитлером. Но, судя по дальнейшему разговору, я понял, что некоторое ухудшение в коммерческих делах понималось стариком как ухудшение только временное. И именно так трактовалось это и сверху. В этом-то и состояла сила агитации Гитлера.
   Если он проводил некоторую уравнительную систему заработков, то утверждал, что это временно и что это нужно в целях наилучшей подготовки страны к реваншу.
   Если он нормировал цены, то утверждал то же самое.
   Если жизненный уровень при этом не повышался, а, наоборот, понижался, то выдвигался лозунг: «Пушки вместо масла». А за этим лозунгом стоял второй, не выраженный с такой прямотой публично, но достаточно крепко вколоченный в головы, что те самые «пушки вместо масла», о которых идет речь сейчас, принесут вам масло впоследствии!
   Предлагалось не вообще терпеть, не вообще идти в лагеря трудовой повинности, не вообще трудиться на благо отечества, а делать все это ради подготовки к реваншу, который впоследствии должен обогатить всю немецкую нацию в целом!
   И такой фашизм, каким я его теперь себе представляю, был в плане социальной демагогии гораздо более серьезным и опасным явлением, чем это в свое время казалось мне на университетской скамье.
   Немцам перед всей той серией войн, которые они начали, было обещано, что после этих войн они будут богато жить.
   До начала войн внутри страны их натравливали на еврейский капитал и вообще на евреев. Были отобраны еврейская промышленность, еврейская торговля, еврейские дома, еврейские сбережения. Причем какая-то толика этого, безусловно перепала и так называемому простому народу.
   Но, в сущности, по этой же самой системе было спланировано впоследствии обращаться вообще со всем завоеванный миром.
   Фашизм не уничтожил капитализма внутри страны и, таким образом, не улучшил положение трудовой части народа за счет перераспределения богатств внутри нации. Но завоеванное за пределами страны было обещано распределить.
   И какая бы большая доля в ходе этого завоевания ни попадала в карман господствующей верхушки, все равно изрядная доля, и это надо признать, потому что иначе не понять популярности гитлеровского фашизма в Германии, все-таки попадала в руки германской нации в целом.
   Если, допустим, концерн «Шкода» попадал в руки концерна Геринга и трудовая часть населения Германии от этого не имела осязаемых преимуществ, то скот, хлеб, масло, сало, которые шли в Германию с Украины, ели, конечно, не только капиталисты, а земельные наделы в Польше получали не только помещики.
   А в общем Гитлер пытался свести на нет социальные проблемы внутри страны, возмещая трудовым элементам немецкой нации за счет завоеванного и награбленного то, что они недополучили у себя дома. Гитлер добивался того, чтобы все лишения, связанные с подготовкой к войне, утвердились в сознании немцев как лишения временные. И чтобы проблемы избавления от этих лишений, проблемы улучшения жизни оказались для них связанными только и единственно с успешным исходом войны.
   Именно так в гигантских масштабах целого государства все его население от поисков лучшей жизни при помощи решения внутренних социальных вопросов повертывалось к поискам лучшей жизни путем решения вопросов национальных и территориальных, притом самым агрессивным путем.
   Допустим на минуту невозможное – Гитлер завоевал всю Европу и победил нас. Если бы это невозможное случилось, то за счет введения неорабовладельческого строя несколько десятков миллионов немцев независимо от их собственного положения внутри собственно немецкого государства были бы поставлены по отношению к сотням миллионов людей других национальностей в положение господ и, прямо или косвенно, рабовладельцев.
   И эта идея осенью 1941 года казалась очень многим в Германии близкой к практическому осуществлению.
   Все, что я до сих пор слышал и видел на войне, говорит мне о том, что гитлеровская пропаганда вся, от начала и до конца, построена на эксплуатации всех самых грубых и темных инстинктов, живущих в человеческой душе. Во все эти уголки человеческой души, в которые можно было бить наверняка, Гитлер бил, и бил очень точно.
   Безусловно, отнюдь не всякий немец был сторонником расовой теории. Но, чтобы разобраться в происшедшем, представим себе такую абстрактную ситуацию. Возьмем население какого-нибудь города и объявим, что все, кто живет на любой его улице в доме помер пять и в домах с номерами, кратными пяти, есть самые лучшие люди на свете, которым все позволено, которые должны господствовать и которым все остальные жители всех остальных домов должны подчиняться, отдав им все свое имущество или большую часть его.
   Если мы назойливо будем повторять это людям, живущим в домах с номерами пять и кратными пяти, если мы будем повторять это им год, два, три года и при этом внедрять в них, что, если они поверят в эту теорию господства и поддержат ее, – им будет дана практическая возможность в конце концов подчинить себе всех людей, живущих во всех домах с другими номерами, то низменные человеческие инстинкты в конце концов могут возобладать. Под влиянием этой пропаганды господства жители домов под номерами пять и кратными пяти могут почувствовать себя вправе при помощи вооруженной силы подчинить себе людей, живущих в других домах, уже убежденно считая себя к этому времени высшими существами по отношению к ним.
   Так в этой придуманной мною абстракции выглядит для меня история того, что произошло в Германии при Гитлере.
   Этому способствовали и некоторые психологические причины. Вспоминая всю войну, все документы убитых немцев, которые я в разное время видел, я вспоминаю, что среди рядовых немецких солдат было очень большое количество сыновей крупных промышленников, торговцев, владельцев магазинов, больших предприятий и так далее и тому подобное. Как раз в этом отношении, если говорить о стране в целом, было установлено достаточно жесткое равенство, которое при этом, безусловно, еще на двести процентов преувеличивалось пропагандой.
   Эта усиленная пропаганда внешнего равенства, равенства прав и усилий внутри немецкого государства, била в одну точку. Гитлер хотел, чтобы германская нация ощущала себя единым целым и как целое отвечала за все, ею сделанное. Все это умещалось в несложной формуле: «Кем бы ты ни был, рабочим или ни на теорию государства господ, ни на теорию владычества над миром, тот немец, который сознательно не желал жить хорошо за счет установления рабовладельческого строя в остальной Европе, только такой немец мог сознательно и последовательно быть против начала войны с Россией так же точно, как и против начала всякой другой войны, затеянной Гитлером, а также против самого Гитлера и всего с ним связанного.
   И вторая, крайняя точка зрения: немец, который сказал «а» и, пойдя за Гитлером, завоевал Чехословакию, завоевал Польшу, завоевал Францию, должен был сказать «б», сказать – фюрер делает правильно, когда он нападает на Россию. Он, разумеется, мог при этом считать, что фюрер напал на Россию слишком рано или слишком поздно, у него могла быть дрожь в коленках, могло быть сосание под ложечкой от перспективы, что его лично могут убить на этой войне. Но в принципе он должен был одобрить действия Гитлера. Не только потому, что Советская Россия прямей, чем все другие государства, утверждала воззрения на существование человечества, полярно противоположные воззрениям государства господ, но еще и потому, что, какова бы она ни была, само существование мощной и незавоеванной России рядом с завоеванной Европой означало для гитлеровской Германии то опасное положение, когда «а» сказано, а «б» еще нет.
   Эти или приблизительно эти мысли бродили у меня в голове, когда я сидел в немецкой квартире и разговаривал с немецким стариком. И оттого ли, что я разговаривал с ним мягко, оттого ли, что я считал справедливым изменение статута Рейнской области и возвращение Германии Саара, оттого ли, что он в компании со мной выкурил целых три сигары, он становился все более откровенным и отвечал мне все с большей готовностью.
   Откровенность его дошла до того, что он без всякого стеснения сказал мне, что конец сорок первого, весь сорок второй и большую часть сорок третьего года он в основном работал на украинском скоте, и при этом с некоторой укоризной добавил, что скот был мелкий. Я не понял и спросил, что это был за скот – овцы или свиньи? «Нет, – сказал он, – свиньи и овцы шли в Берлин, а у нас перерабатывалась говядина. Но это был мелкий скот. Крупный рогатый скот, но мелкий».
   Наверно, если бы я стал его расспрашивать об этом в начале нашего разговора, то, хоть клещами вытягивай, все равно он не признался бы мне, что работал на украинском скоте.
   А я сидел напротив этого немца, смотрел на него, как до этого не раз смотрел на других, смотрел и не знал, что же с ним делать. Сейчас у меня это главное чувство. На каждого из немцев порознь я как-то, очевидно по свойствам своей души, смотрю без капиталистом, ты равно несешь материальные потери, готовясь к войне, ты равно даешь на эту войну своих детей и равно теряешь их на ней. Ты равно рассчитываешь на благополучие после победоносного окончания этой войны и, как ее равный участник равно будешь уничтожен в случае проигрыша».
   Гитлер стремился к тому, чтобы германская нация в целом ощущала себя как высший и эксплуатирующий класс по отношению ко всем остальным нациям, с которыми она вела войну.
   И в итоге первых лет войны германская нация в целом и оказалась до известной степени таким классом – эксплуататором по отношению к завоеванным и эксплуатируемым ею народам Европы.
   Все это пришло мне в голову, пока мы разговаривали со старым немецким колбасником.
   Расчувствовавшись, он одобрительно вспоминал о завоевании Эльзас-Лотарингии, но при этом твердо стоял на том, что, начиная с войны против России, он перестал одобрять внешнюю политику Гитлера.
   После того как он несколько раз повторил это, я напомнил ему речь Гитлера, которую тот сказал при объявлении нам войны, утверждая, что эта война с Россией – вынужденная, превентивная война, и если бы он ее не начал сейчас, через несколько месяцев ее начала бы сама Россия.
   Я спросил у старика, верил ли он этим словам Гитлера тогда.
   Он сказал, что нет, не верил.
   Я спросил почему.
   Он снова стал повторять, что он старый солдат, и, как я его дальше ни спрашивал и так и эдак, он так и не смог мне объяснить, почему он не поверил тогда Гитлеру, что эта война с Россией превентивная.
   Думаю, что он отчасти кривил душой, осторожничал. Но, помимо осторожности, когда он начинал вспоминать прошлое, над ним довлел обратный ход мыслей. Он невольно говорил сейчас с позиций человека, который стал прямым свидетелем крайне неблагоприятного для Германии хода, казалось бы, столь удачно начатой ею войны. И сейчас ему искренне казалось, что эту войну не надо было и начинать.
   Слушая его и пробуя себе представить, как смотрели на этот вопрос немцы не сейчас, а тогда, в сорок первом году, я подумал о двух крайних точках зрения.
   Только немец, который абсолютно никогда не был одурманен Гитлером, немец, который не поддался ни на расовую теорию, особой ненависти; смотрю, как человек на человека. Но как только я начинаю думать надо всем тем, что не только произошло, но что могло бы произойти в том случае, если бы им удалось нас победить, я снова и снова недоумеваю: что же с ними, в самом деле, делать? Как же с ними быть? Оставить их такими какими они были при Гитлере, безусловно, нельзя. Так что же делать?
   Вот я ходил сегодня по заводам, смотрел на старых немецких рабочих. Тощие, усталые, грустные шестидесятилетние люди. И уж они-то сами по себе, конечно, не возбуждают у меня чувства ненависти. Но как быть с мыслью, что эти же самые люди своим трудом помогали Гитлеру, хотевшему превратить нас в скотов?
   Вздором было бы, конечно, считать, что сами немцы потеряли все человеческое. Вовсе нет. У них в абсолютной сохранности все нормальные человеческие чувства по отношению к своим, к немцам. И среди них, наверное, не больше садистов или прирожденных убийц, чем во всяком другом народе. И среди них достаточное количество добродушных, сентиментальных, мягких людей. Но все это проявляется по отношению к людям, то есть к немцам. И в этом-то и заключается самое страшное – они за годы войны мысленно поставили нас вне пределов действия человеческих законов. Никто не назовет садистом или убийцей человека, который из восьми родившихся у суки щенят потопит шесть. Но в фашистской Германии попробовали перенести эту процедуру на нас, на человечество, расположенное за ее границами. И я думаю о том немце, который с нами, людьми других наций, поступал, как с этими щепками, и перетопил бы всех, кого считал нужным, если бы победил. А сейчас он лишен этой возможности. Почва фашизма выбита у него из-под ног, и он опять кажется мне вполне нормальным человеком. Но в то же время хочу и никак не могу отделаться от чувства: а вдруг, если бы он и сейчас мог, он бы и сейчас перетопил?
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 [59] 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76

Навигация по сайту


Читательские рекомендации

Информация