А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы" (страница 31)

   Расспрашивает, как идут дела на фронте. Потом смеется.
   – Мы тут все артиллеристы, все еще бредим своими орудиями. Иногда по ночам можно у нас в палате услышать артиллерийские команды. – Он кивает на соседа. – Сегодня капитан меня разбудил. Во сне ругался на какого-то Волкова, требовал, чтобы перенес огонь левее.
   – А у меня и Волкова никакого не было в дивизионе, – говорит капитан.
   – В дивизионе не было, а во сне был! Возвращаетесь в Москву?
   – Да.
   – Увидите кого-нибудь из нашего театра, передайте привет!
   Бывший артист закуривает свернутую ему капитаном цигарку и молчит. Видимо, загрустил от мыслей о театре. Потом спрашивает меня:
   – Как отсюда поедете? Через станцию Поныри?
   – Очевидно, через Поныри.
   – Там, за станцией, на горке стоят сожженные «тигры» и «Фердинанды». Так те два, что левей, у самой дороги, – это работа моей батареи. Поедете мимо, посмотрите.
   Чувствую, ему очень хочется, чтобы я посмотрел его работу. Обещаю посмотреть.
   Подъезжаем к Понырям. Сожженные на скате высотки немецкие танки видны издалека. Слева от дороги стоит самоходное орудие «фердинанд». Огромная машина, тяжеловесно и неуклюже склепанная из огромных массивных плит. В борту отверстие от бронебойного снаряда. Кто знает, может, это и есть тот самый «Фердинанд», о котором говорил артиллерист?..
   – Последняя поездка связана с особым ощущением уже выдыхающегося наступления. Начатое с полновесными силами, оно доходит до тех последних рубежей, до которых может дойти именно с этими силами. Введение новых сил, новых дивизий, а то армий намечено на более позднее время. А главное, предполагается, что они начнут действовать после нашего выхода на рубеж, который уже уставшим и исчерпавшим свои силы частям еще предстоит занять последним напряжением воли. И только с него, с этого рубежа, потом начнут действовать свежие части. Эти последние дни я и застал.
   В полках оставалось по 100, по 150 активных штыков. Потери дивизии в 30–40 человек за день сказываются на ее боеспособности, на дальнейшей возможности наступать. Даже такие потери, в другое время считавшиеся в масштабах дивизии незначительными, теперь составляли заметный процент от оставшихся в строю. Уже наступил период, когда начали вычерпывать всякий день людей из вторых эшелонов, из всяческих учреждений команд, хозяйственных частей, обозов, и все же второй эшелон продолжает казаться непропорционально разбухшим по сравнению с численностью тех, кто после месяца боев остался в полках, батальонах, короче говоря, на передовой.
   Казалось, что каждый день перед людьми ставятся непосильные задачи. Приехав, я поначалу поддался этому чувству. Но командир дивизии уже влез в эту привычку ежедневно двигаться. Он только подальше вперед выносил свои наблюдательные и командные пункты, как бы физически подпирая собственным присутствием свои по количеству штыков только на треть существующие части. И, несмотря ни на что, они двигались, выгадывая еще и еще какие-то километры, до того места, с которого после паузы начнется новый прыжок.
   Только глубоко войдя в войну во всех ее подробностях, побывав в разных обстоятельствах и у разных людей перед наступлением, в его разгар и в конце его, начинаешь понемногу избавляться от очень трудного чувства. Война связана с беспорядком, с упущениями. Сплошь и рядом с невозможностью сделать все так, как намечено, с поправками, которые все время вносят в план бой, смерть и страх смерти. И хотя план, в общем, выполняется, все время кажется, что он не выполняется, ибо, беря войну во всем ее огромном масштабе, нельзя не видеть того, как миллион неточностей, несообразностей, непредвиденных обстоятельств сопутствует даже самому точному выполнению плана.
   И человеку, который видит все, что не получается у нас, и не видит того, что происходит у противника, противник начинает казаться сильней и умней, чем он есть. Начинаешь относиться к его действиям с большим пиететом, чем они того заслуживают. И только люди, находящиеся в той неразрывной связи с противником, которую создает война, постепенно привыкают к тому, что противник часто не знает самых простых вещей, что у него еще больше неточностей, просчетов и невыполненных приказаний, чем у тебя. Что ему приказывают контратаковать, а он не может оторвать от земли солдат. Что он думает, что ты сильнее и будто у тебя больше людей, чем есть на самом деле, и он отступает, и ты наступаешь, хотя тебе каждый день кажется, что ты делаешь это из самых последних сил.
   Эта разница в ощущении была как-то особенно наглядна для меня сейчас, когда я сравнивал это нынешнее выдыхающееся наступление с тем наступлением под Москвой зимой, в феврале и в марте 42-го года. Оно тоже останавливалось тогда. Но осталось по-другому. Многим казалось тогда, что немцы отступают там, где они сами пришли к решению, что им придется отступить. Зато уж там, где они решили во что бы то ни стало удержаться, там с ними трудно что-нибудь сделать. У многих было еще состояние новичков в наступлении. Многих еще подсознательно угнетали сидевшие в памяти воспоминания обо всем пройденном до этого пути отступления.
   Эти воспоминания сидели в мозгу и мешали. Иногда очень мешали. Причем не мешали решительно подняться в атаку или пойти на смерть. Мешали в другом. Мешали проявить ту находчивость в решениях, с которой так хорошо орудуют наши офицеры сейчас, в 43-м, в этом наступлении, ту дерзость, основанную на самоощущении людей, у которых уже образуется привычка побеждать…
   В годы войны я не читал сочинений Клаузевица. После войны прочел.
   И нашел у него удивительно образное определение всех тех трудностей и осложнений, с которыми связан каждый шаг войны.
   Заимствовав терминологию из области механики, Клаузевиц называет это сцепление трудностей трением и говорит о нем в выражениях, близких по своему характеру к некоторым рассуждениям Льва Толстого на страницах «Войны и мира»: «Все на войне очень просто, но самое простое и является трудным. Накопляясь, эти трудности вызывают такое трение, о котором человек, не видавший войны, не может иметь правильного понятия… Трение – это единственное понятие, которое, в общем, отличает действительную войну от войны бумажной. Военная машина – армия и все, что к ней относится, – в основе своей чрезвычайно проста, а потому кажется, что ею легко управлять. Но вспомним, что ни одна из частей ее не является монолитной, что все составлено из индивидуумов, каждый из которых воздействует своим трением на все другие. Теоретически все звучит превосходно: командир батальона отвечает за выполнение данного приказа, и так как батальон спаян воедино дисциплиной, а командир – человек испытанного усердия, то вал должен вращаться на железной оси с незначительным трением. В действительности же это не так, и война вскрывает все ложное и преувеличенное, что содержится в таком представлении».
   Так определял сто пятьдесят лет назад Клаузевиц разницу между войной «действительной» и «бумажной».

   Между двумя поездками на фронт, к которым относятся предыдущие записи, в «Красной звезде» неожиданно, во всяком случае для нас, военных корреспондентов, сменился редактор. Я был в тот день в Москве и, хотя прошло много лет, хорошо помню, как я узнал об этом.
   Я сидел и дописывал последние главы «Дней и ночей», Когда вдруг поздним утром мне позвонил Ортенберг и сказал, чтобы я сейчас же приехал к нему в редакцию. Я приехал и увидел, что он как-то странно не занят никаким делом. Просто ходит взад и вперед по кабинету в генеральской форме, а не в той синей редакционной спецовке, которую обычно надевал поверх формы когда работал.
   – Вызвал тебя проститься, – сказал он. – Уезжаю на фронт. Сегодня сдам дела новому редактору и уеду.
   – Что случилось? – спросил я.
   – Ничего особенного, – сказал Ортенберг и объяснил, что его вызвал к себе Щербаков и, напомнив ему, как он несколько раз во время предыдущих столкновений заявлял, что в любую минуту готов уехать на любую должность в действующую армию, сказал, что его желание теперь может быть удовлетворено. Редактором «Красной звезды» назначен генерал Таленский, а он, Ортенберг, сможет отправиться в действующую армию.
   После этого Щербаков спросил его, на какую должность он хотел бы оказаться назначенным.
   Ортенберг назвал должность замполита дивизии.
   Щербаков возразил, что на эту должность генералов не назначают. А Ортенберг не без юмора ответил что-то вроде того, что не его вина, если он, работая в «Красной звезде», успел стать генералом.
   Дело кончилось тем, что Ортенберг был послан на фронт начальником политотдела армии.
   Он рассказывал мне все это довольно веселым тоном. Я, конечно, понимал, что ему было до зарезу жаль расставаться с «Красной звездой», но понимал и другое: он не из тех, кто бросается словами. В свое время он говорил про готовность ехать в действующую армию, подчеркивая этим, что за кресло редактора «Красной звезды» не держится, и теперь скорбеть о случившемся считал ниже своего достоинства.
   Я было заговорил: как же так – газета без него, а он без газеты? Но он сразу же пресек:
   – Речь не обо мне. Я уже не здесь, не в газете. А о тебе. Теперь тебе будет, наверное, легче, чем при мне, того, что требовал я, могут и не потребовать. Но я бы не хотел, чтобы ты испортился, стал работать хуже.
   Он сказал это с той дружеской резкостью, на которую не обижаются, и, подойдя к письменному столу, открыл один, потом другой ящик и захлопнул их.
   Только тут я заметил, что, кроме нескольких, одна на другой, папок посреди стола, ни на столе, ни на редакторской конторке уже ничего не было. Хоть шаром покати. Мы обнялись и простились, чтобы увидеться в следующий раз только весной 44-го года.
   Вернувшись еще из одной поездки на Центральный фронт, я наконец дописал повесть. Сначала ее заглавие было «Шестьдесят дней», но теперь, поставив точку, я назвал ее «Дни и ночи», так же, как почти год назад по совету Ортенберга назвал одну из своих сталинградских корреспонденции.
   Конечно, я сознавал, что дописать до точки еще не значит кончить, но каждому из пишущих знакомо это чувство: хотя впереди еще прорва работы, а все же точка на первом черновике – как гора с плеч! Особенно в первые дни.
   Именно в эти первые дни, только что дописав повесть, я поехал на Брянский фронт в 3-ю армию генерала Горбатова.
   Обычно я ездил на фронт вдвоем с фотокорреспондентом. Как правило, корреспондентам «Красной звезды» было положено ездить только в те части, которые находились в обороне или в наступлении, но так или иначе в данный момент воевали. Исключения из этого правила – поездки в переформировывавшиеся, отдыхавшие или занимавшиеся боевой подготовкой части, – конечно, бывали, но редко. Не было в заводе и того, чтобы кто-то приглашал корреспондента приехать туда или сюда. Редакция сама выбирала, куда его послать. Иногда с учетом, а чаще без учета собственных желаний.
   На этот раз все было наоборот. Новый редактор «Красной звезды» Николай Александрович Таленский, уже знавший, что я дописал свою повесть, которую предполагалось печатать в газете с продолжениями, пригласил меня и спросил, не хочу ли я съездить недели на две на Брянский фронт, в сосредоточившуюся после освобождения Орла во втором эшелоне фронта армию Горбова. Поездка эта предпринимается по предложению политотдела армии, цель ее – собрать воспоминания участников битвы за Орел. В бригаде, которая поедет, будут писатели старшего поколения, а повезет их в армию присланный сюда за ними с двумя машинами – легковой и автобусом – работник армейской газеты товарищ Трегуб. Так вот, не поеду ли от «Красной звезды» и я?
   Хорошо помню, что первое приказание, которое я услышал от нового редактора «Красной звезды», было дано им именно в такой форме.
   Генерал-майор Николай Александрович Таленский был генштабист и военный историк, человек превосходно образованный и начитанный. К нашему брату литераторам, работавшим в «Красной звезде» в должности военных корреспондентов, – он относился прежде всего как к писателям и был с нами неизменно обходителен, порой, по военному времени, даже чересчур.
   Но при всех своих немалых достоинствах как редактор газеты он обладал одним капитальным недостатком – будучи профессиональным военным, не был профессиональным газетчиком, тем редактором по призванию, каким был Ортенберг. И если бы не сложившийся в редакции очень сильный коллектив и не заместитель редактора, газетчик до мозга костей Александр Яковлевич Карпов, перемена не замедлила бы сказаться на уровне газеты. К счастью этого не произошло, хотя постепенно все же стало заметно, что газета ведется с несколько меньшей остротой и оперативностью, чем раньше.
   Правда, работать в ней стало полегче, особенно писателям. И не знаю, как другие, а я не всегда выдерживал характер и порой пользовался теми писательскими льготами, которые теперь, при Таленском, чаще, чем раньше, выпадали на мою долю.
   Через день или два мы выехали по дороге на Орел и Карачев.
   В «эмке» ехал старейший в писательской бригаде Александр Серафимович Серафимович, а в автобусе все остальные: в их числе Константин Федин, Всеволод Иванов и Борис Пастернак. Надо отдать должное закоперщику этой поездки Семену Трегубу, который до войны работал в литературном отделе «Комсомолки», потом «Правды», а на войне стал армейским журналистом. Потом, после войны, мне пришлось жестоко спорить с ним, как с литературным критиком, взяв под защиту от его несправедливых, на мой взгляд, обвинений послевоенные стихи Маргариты Алигер. Тем более хочется сказать здесь, что тогда, во время войны, он сделал доброе для нашей литературы дело, задумав и организовав эту писательскую поездку на фронт. Ее литературная отдача даже превзошла первоначальные ожидания – в газетах и журналах появилось несколько очерков наших прозаиков старшего поколения о том, что они увидели, услышали и почувствовали, находясь в частях 3-й армии, только что перед этим освободившей один из первых больших русских городов – Орел. А Борис Пастернак вдобавок к очеркам, которые он тоже написал, привез из поездки несколько лучших своих стихотворений военной поры.
   В моих дневниках поездка эта не оставила следа. Не помню ее подробностей и жалею об этом не только потому, что она впервые свела меня с таким своеобычным, суровым и откровенным человеком, как генерал Горбатов, но и потому, что моими попутчиками были незаурядные люди, относившиеся к этой, первой для большинства из них поездке в действующую армию с большим душевным подъемом и внутренним волнением.
   Но я, к сожалению, не оказался тогда приглядчивым, чувствуя себя не совсем в своей тарелке среди хорошо знавших друг друга и духовно близких друг к другу людей совсем иного поколения. Была и другая причина. Как это ни глупо звучит сейчас, тогда по молодости лет я чуть-чуть снисходительно относился к уже пожилым людям, для которых в армии было внове многое из того, что мне было привычно. Мне казалось, что я в этой поездке не при деле и мне лучше бы поехать вместо нее в другую, обычную для меня командировку, одному или вдвоем с фотокорреспондентом.
   И все-таки помню до сих пор два моих тогдашних ощущения, связанных с двумя совсем разными людьми: Серафимовичем и Пастернаком.
   Серафимович был одним из самых безотказных военных корреспондентов эпохи гражданской войны. Ему уже тогда было далеко за пятьдесят, он был старше Горького. А теперь, в 1943 году, уже перешагнув за восемьдесят, он все-таки вызвался ехать. Меня поразила в нем не только сама эта готовность, а все его поведение во время поездки – его неприхотливость, его неутомимость, его упорное нежелание, чтобы хоть в чем-то, хоть как-то считались с его возрастом или напоминали о нем. На все вопросы, как он себя чувствует, удобно ему или неудобно, он неизменно отвечал одним коротким словом «великолепно», произнося его как-то даже торжествующе, с благородным стариковским вызовом и годам и здоровью. Если же его спрашивали, не надо ли нам остановиться, не надо ли ему отдохнуть, он так же неизменно и с таким же внутренним торжеством отвечал: «Ни под каким видом!» И действительно ни под каким видом не соглашался на то, чтобы хоть что-нибудь менялось из внимания к его возрасту и состоянию здоровья, в общем-то оставлявшему желать лучшего. В этом уже очень старом человеке была удивительная товарищеская жилка. Поездка давалась ему с трудом, но он с таким упорством старался не дать заметить этого, что в конце концов заставил не замечать.
   Пастернак поразил меня тогда какой-то детской удивленностью перед всем новым и незнакомым, с чем он встречался. Он благодарно радовался всему смелому и чистому в людях, как может радоваться человек долгожданному подтверждению лучших из своих надежд.
   Вернувшись из этой поездки, я дописал наконец тот рассказ о рядовом пехотинце, которого требовал от меня Николай Павлович Пухов. Писал я его долго, как ни один свой рассказ, и все чего-то не хватало, хотя материала, казалось, набрано сверх головы! А тут, в эту поездку, вдруг один злой, обиженный солдатский разговор про нехватку табаку все поставил на свое место и рассказ был дописан в первый же день приезда в Москву.
   Кроме заметок для рассказа «Пехотинцы», я привез из этой поездки одно сильно задевшее мои чувства письмо, о котором речь пойдет дальше, и одну подробную запись в блокноте – разговор с Афанасием Матвеевичем Свириным, замполитом 308-й стрелковой дивизии, которой командовал генерал Гуртьев, один из героев Сталинграда, убитый при взятии Орла.
   Я не раз перечитывал эту запись много лет спустя, работая над романами о войне. То, как мне рассказывал тогда замполит дивизии о своем погибшем командире, кажется мне характерным для отношений, складывавшихся на войне между людьми в этих двух должностях в тех случаях, когда один из них был настоящим командиром, а другой – настоящим комиссаром; не в должностном, а во внутреннем значении этого слова.

   «…Леонтий Николаевич Гуртьев, 52 года. Сухой, худощавый, чрезмерно скромный, молчаливый. Выступать не любил и говорить не умел, хотя был культурным человеком, особенно с военной стороны. Спокойный и выдержанный, был смел и лично, и в своих решениях. Коли сказал так уж будет настаивать!
   Приехал на фронт из Сибири в сентябре 42-го года. Независимо от обстановки не представлял себе отступления и не держал его в мыслях. Когда у завода «Баррикады» командир батальона просил у него разрешения отойти, сказал ему: «Не могу разрешить этого ни тебе, ни себе». Скромный и честный. Вы знаете, как иногда на фронте бывает? Доложит сосед командующему: мол, мои впереди, соседи – сзади. А это неправда! Говорю ему: «Леонтий Николаевич, пойдите к командующему, опровергните». – «Зачем? Раз правда на моей стороне, что ж докладывать? Все равно все так и есть, как есть на самом деле».
   Если ему указано, где иметь командный пункт, можете быть уверены: при всех обстоятельствах будет точно именно там, не отойдет ни на шаг. Люди уважали его за скромность, за честность и за доброжелательность. Хорошо знал командующего, но не напомнил ему, пока тот не вспомнил об этом сам.
   Переправлялся в Сталинград первым. С людьми говорил на «вы». Ругался редко. Не пил. Перед Орлом оказалась под рукой бутылка портвейна. «Выпьем, товарищ генерал». – «Нет, что ты, сейчас пить. Вот Орел возьмем – разопьем». Так и не распили.
   Занимался будничной работой, мелочами. Любил мелочи. На стрельбище все обязательно посмотрит, винтовки проверит, стволы…
   29 лет отбарабанил в армии. Не любил журналистов, разговоров, ужинов. Любил военное дело. Был действительно солдат. Любил строевую подтянутость, порядок. Ходил много и быстро, не погонишь. Ремень всегда затянут так, что палец не просунешь.
   Спать… По чести говоря, не знаю, когда он спал. В кармане всегда устав: вынет, проверит, сошлется. Спал прямо у рабочего стола в блиндаже. И телефонная трубка всегда у уха. Наверх никогда и ничего не доносил, пока сам десять раз не проверит. Много лазил по передовой. НП дивизии всегда держал впереди НП полков. А возвращаясь оттуда, подталкивал вперед командиров полков. Когда были в окружении, так и не перенес НП ни на шаг. «Мы отойдем и полки отойдут!»
   В бою всегда был одет по всей генеральской форме. Командир полка докладывает: «Не могу поднять полк на переправу». Выслушал это от него и говорит мне: «Ну что ж, пойдем с тобой поднимать полк, раз командир поднять не может». Поднял и переправил. Донес командир полка, что на него движется 102 танка. Гуртьев меня спрашивает: «Как по-твоему, правда или врет?» «Думаю, врет». – «Я тоже так думаю». Оказалось, 14 танков.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 [31] 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76

Навигация по сайту


Читательские рекомендации

Информация