А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы" (страница 30)

   Сейчас, когда я перечел записи, сделанные на Курской дуге моих фронтовых блокнотах, я обратил внимание на то, как много наших солдат, с которыми я тогда разговаривал, оказались совсем молодыми, девятнадцатилетними.
   Немецкому танкисту, с которым я разговаривал там, на Курской дуге, тоже, как и им, было девятнадцать…
   …Адольф Мейер, деревня Эйструп, Ганновер. 19 лет исполнилось в апреле, призван в октябре 42-го года. 28 июня 43-го года прибыл в Россию из Франции, из Руана. В его роте 70 человек такого же возраста, как он, тридцать процентов состава. А семьдесят – старые солдаты, почти все после госпиталей. Он водитель самоходной пушки «фердинанд». Передняя броня – 200 мм, боковая – 80 мм, новейший тип самоходной пушки; вышла из строя после двух попаданий в гусеницу. У них броню не пробило, но он видел, как ее пробивают у других. Перед боями им говорили, что их броня непробиваема и что потерь быть не может.
   – Значит, вам лгали?
   – Значит, лгали.
   До войны он учился на слесаря, но хотел стать моряком. Отец ремесленник, корзинщик. Младшие братья в школе.
   – Надеюсь, что ваши братья уже не попадут на войну.
   – Я тоже, когда учился в школе, не думал, что попаду. А попал. Я хотел, чтобы война кончилась раньше, чем призовут мой возраст. Отец и дядя рассказывали мне о прошлой войне, и я не стремился попасть на эту.
   – Ну а раньше, когда вы взяли Париж?
   – Тогда мы все боялись не поспеть на войну.
   В школе состоял в организации гитлеровской молодежи. Изучали карту, компас, ориентацию на местности, стрельбу из мелкокалиберной винтовки. До фронта о России не имел никакого представления.
   – До отступления под Москвой я верил в победу. Потом сомневался. Но здесь, увидав, какая у нас техника, я вновь подумал, что все пойдет хорошо! И когда нам в первый раз подбили гусеницу, еще верил, что все будет хорошо.
   – А когда вы узнали о Паулюсе, что вы подумали?
   – Подумал, что, значит, шестая армия уничтожена.
   – А ведь вам говорили, что вы непобедимы. И вдруг Паулюс?
   – Всякое бывает. А потом нам сказали, что в этом виноваты итальянцы, которые бежали.
   – А в вашем поражении в Тунисе тоже виноваты итальянцы?
   – Да, они сами должны были защищать Тунис.
   – Вы знаете, на сколько вы отступили этой зимой?
   – На двести километров.
   – Нет, от Сталинграда на шестьсот.
   – Я думал, что на двести. У нас раньше рисовали в газетах карты, а теперь перестали.
   – Как вы думаете, почему?
   – Перестали, потому что отступали.
   В марте он был в отпуске и видел родных.
   – Мать и отец мечтали только о том, чтобы я попал на войну ненадолго.
   – Видели вы на работе в Германии русских?
   – Да, видел. Они спят в лагере, только приходят работать к крестьянам.
   Его больше всего беспокоят бомбежки Германии. Он боится, что его родители не выдержат этих налетов.
   – Россия нужна эсэсовцам, рассчитывающим получить здесь землю и стать крестьянами. А у меня нет охоты умереть за то, что эсэсовцы получат здесь земли. Из моей деревни уже сорок убитых и больше ста раненых…

   И напоследок еще одна запись из того же привезенного с Курской дуги блокнота, сделанная у наших танкистов под Понырями.
   …Николай Васильевич Петрушин, командир бригады, 39 лет. Со Смоленщины. Начал войну 4 июля 1941 года за Владимиром-Волынским. 25 июня на станции Сарны у жены оторвало руку и ногу. Сын, пяти лет, потерян. Мать – в оккупации у немцев, в Ярцеве. Брат – директор семилетки, лейтенант, был ранен, полтора года нет сведений. Жена брата повешена…
   Не буду комментировать. Просто, через тридцать лет вспоминая о войне, захотелось столкнуть еще раз эти привезенные с Курской дуги записи, как они столкнулись тогда в блокноте, и, конечно, не только в блокноте, а и в моем тогдашнем сознании…

   Глава тринадцатая

   Конец июля, август и начало сентября прошли у меня в поездках в армии Центрального и Брянского фронтов. Сначала в 13-ю армию Пухова, наступавшую к этому времени южнее Орла на Кромы, потом в соседнюю с ней 70-ю армию генерала Галанина, потом, уже на излете наступления, снова в 13-ю.
   С точки зрения корреспондентской работы, эти поездки оказались малоплодотворными – две или три вещи, написанные для «Красной звезды», и примерно столько же для американского телеграфного агентства.
   Скудость урожая объяснялась тем, что именно тогда я разрывался между выполнением своих корреспондентских обязанностей и работой над последними главами повести «Дни и ночи».
   Продолжалось наступление, и попросить еще месяц, чтобы дописать эти главы, после того как я май и июнь уже пробыл в отпуске, не позволяла совесть. А в то же время самым главным для меня было все-таки закончить повесть. Предполагалось, что она будет печататься с продолжениями в «Красной звезде». Но дело было не только в этом. Мне казалось, что я говорю в ней нечто более важное и нужное, чем это удавалось сделать в своих очередных фронтовых корреспонденциях.
   Не знаю, как у других, а у меня мысль, что можешь поехать и не вернуться, запихнутая по возможности куда-то подальше в глубину сознания, так или иначе все-таки присутствовала. И именно в эти поездки она стала неотвязней, чем когда-нибудь. Наверное, как это свойственно нашему брату, я придавал своей незаконченной повести больше значения, чем она имела. И опасение вдруг так и не закончить ее из-за какой-нибудь несчастной случайности там, на фронте, обострило чувство самосохранения. Говоря о таких вещах, нужно говорить правду, и, оглядываясь сейчас назад, на то время, я просто-напросто знаю, что все это сказывалось на моих тогдашних корреспонденциях. Постыдной трусости, помнится, не проявлял – от этого удерживали самолюбие и погоны на плечах, но осторожничал, старался свести к минимуму моменты личного риска, связанные с корреспондентской работой, что, конечно, отражалось на ее качестве. Реже рискуешь – меньше видишь, хуже пишешь.
   Приведу записи, оставшиеся в дневниках и во фронтовых блокнотах от всех этих трех поездок.

   …Снова у Пухова, теперь под Кромами. Услышал о нем интересную подробность: в мае, во время затишья, когда пришло много подарков из тыла, Пухов придумал свой способ раздачи. Вызвал из разных частей девушек связисток, медсестер, санитарок – и поручил им прямо в окопах раздать все эти подарки бывалым солдатам, причем прежде всего – старших возрастов. Во время этих раздач было много трогательного. Пухову хотелось заронить искорку женской теплоты в сердца усталых от войны людей.
   Пригласил меня позавтракать вместе с ним. Сидим в избе и наспех что-то жуем. Своей крепко скроенной фигурой, широким грубоватым лицом, большим лбом и умными внимательными глазами и всей своей повадкой в разговоре Пухов напоминает мне старого русского офицера, из тех когда-то воевавших на Кавказе и ходивших в туркестанские походы, о ком много – иногда очень хорошо, а иногда и плохо – писалось в русской литературе.
   Спрашиваю его о ближайших перспективах и надеждах на успех. Усмехается и, в свою очередь, спрашивает меня:
   – Вы мне, помнится, в прошлый раз сказали, что пишете роман о Сталинграде?
   – Пишу.
   – Как он у вас получится? Будет ли иметь успех? Кажется, военный человек, уже третий год на войне, а все еще задаете генералам наивные вопросы.
   – А я люблю иногда задавать наивные вопросы.
   – А мы не любим давать на них ответы. Потому что наивные вопросы – это самые трудные вопросы.
   Дальше разговор не особенно клеится. Пухову предстоят спешные дела, а мне нужно ехать в дивизию, которая должна брать Кромы. Пухов смотрит на меня и говорит неожиданно сердито:
   – Нет, вы мне все-таки объясните, почему вот вы, писатели, пишете о ком угодно, кроме пехотинца. О танкистах пишете, о летчиках пишете, о саперах пишете, хоть они и жалуются на вас, что не пишете, но все-таки пишете. А вот о пехотинцах почему-то совсем не пишете.
   Возражаю ему, что я, например, как раз больше всего писал о действиях пехотных частей.
   – О действиях, – сердито иронизирует Пухов. – Я не о действиях частей вам говорю, а о пехотинце. Вот он ползет по грязи, идет по пыли, стынет, мокнет, переносит такие трудности, о которых никто другой не знает. Почему вы о нем не пишете? Раз вы сейчас опять приехали, вот и найдите такого человека. Вернетесь в Москву, возьмите и напишите.
   Перед уходом задаю ему несколько вопросов о нем самом.
   В ту войну ранен в плечо и в руку. Отравлен газами под Икскюльском. Не видел семьи с начала войны. Никуда за всю войну не выезжал с фронта, даже орден Суворова прислали сюда, наградили здесь, на месте…

   …В дивизии под Кромами. Два дня подряд говорю с солдатами, разыскиваю, иногда с трудом, таких, которые начали этим летом воевать с самого начала, с 5–6 июля, и с тех пор весь месяц в боях. Спрашиваю подолгу, обо всем, во всех подробностях, даже несущественных. Хочу как можно точней представить себе день пехотинца – с утра до ночи…»

   …После взятия Кром едем вместе с Халипом назад, в штаб армии. Колесим по пыльным проселочным дорогам, мимо печально стоящих несжатых полей. В балке искалеченные немецкие орудия, горы пустых плетенок из-под снарядов и штабель нерастрелянных. Трупы убитых сначала почти неприметны в густой ржи. Проселками, а иногда, сокращая дорогу, не по-крестьянски – прямиком через поля – идут по домам жители, которых немцы при отступлении угоняли из деревень вместе с собой, выселяли из прифронтовой зоны.
   Останавливаем машину. По тропке, промятой через рожь, идет женщина, с ней пятеро детей. Не только она, но и дети сгибаются под тяжестью узлов. Все нагружены безмерно тяжело еле идут. Женщина останавливается, снимает с плеч два связанных между собой мешка, а скорее вылезает из-под них, так она велики. Устало отерев лоб, садится на один из мешков. Все дети тоже освобождаются от своей поклажи и садятся рядом с ней, Шестого ребенка я в первую минуту не разглядел: он, грудной, на руках у женщины.
   Спрашиваю, издалека ли.
   – Тридцать верст прошли.
   – А еще сколько идти?
   – Еще верст сорок, – говорит женщина и начинает плакать. Ее лицо кажется сейчас лицом старухи, хотя на руках у нее грудной ребенок.
   Спрашиваю у нее, где муж.
   – Пропал. Зимой забрали немцы гати настилать. Надорвался на работе и пропал.
   Спрашиваю про детей, все ли ее.
   – Все мои. – И она поочередно называет мне имена детей. Старшему 10 лет, младшему 8 месяцев.
   – Тридцать верст прошли, а уже сил нет. А бросить не могу. – Показывает женщина на мешки и на убогие, залатанные тючки с вещами. – Небось немец пожег там все у нас, в деревне во всем нужда будет. Нельзя бросить. А еще сорок верст идти.
   Молчу. Нас в «эмке» четверо, и ехать нам в другую сторону. А если бы даже сделать крюк, все равно женщину с шестью детьми и со всеми мешками в «эмку» не возьмешь. А раз не могу подвезти, то и говорить нечего.
   – Ну пошли, что ли, – говорит женщина и опять подлезает плечом под мешки, которые, когда она встает, оказываются почти в рост с нею.
   Дети тоже молчаливо, серьезно, как носильщики или грузчики, поднимают свои мешки и мешочки, даже предпоследний, трехлетний, тоже поднимает с земли, как большой, переваливает через плечо узелок.
   Они уходят по промятой во ржи тропке, а я бессмысленно и беспомощно гляжу им вслед. Кажется, и без того уже ненавидишь фашистов так, что дальше некуда, а все-таки вдруг поверх всего добавляется еще какая-то капля.

   Перечел сейчас эту запись и вдруг зацепился в памяти за что-то еще. Долго вспоминал и наконец нашел то, за что зацепилась память, – страничку из своего послевоенного блокнота, датированного 11 марта 1962 года и незримо связанную для меня не внешней, а внутренней, глубинной связью с той женщиной, бредущей по Орловщине с шестью своими детьми от пропавшего без вести мужа. Вот она, эта страничка:
   «Сегодня выступал в солдатском клубе. После вечера сидели с офицерами. Один из них, капитан, командир батареи, вспоминал о своей юности.
   Отца в сорок первом году убили на фронте. Вспоминал о том, как перед самой войной недостроили хату, как отец, уходя на войну, сказал: «Вы уж без меня достроите». В первый год войны летом достроили хату. А потом была немецкая оккупация. А потом, когда немцы уходили, они сожгли деревню. И он вспоминал, как одиннадцатилетним мальчиком вместе с матерью и соседками сидел в овраге недалеко от деревни. Из оврага была видна деревня и было видно, как отступавшие немцы жгут хату за хатой. И женщины, глядя на это зрелище, молились богу и крестились. Это была благодарность за то, что сами остались целы, что их миновала смерть, а о домах уже не думали.
   Потом рассказал о том, как пухли с голоду после войны, в сорок шестом году, и как пятнадцатилетним парнишкой ушел из дома, потому что было голодно, в ремесленное училище. Окончил его. Потом работал на заводе формовщиком, кончал по вечерам восьмой, девятый, десятый классы. А когда кончил десятый, пошел в артиллерийское училище и стал офицером.
   Мать совсем недавно, только в прошлом году, вышла во второй раз замуж. Ей пятьдесят. Ее новый муж – пенсионер, хороший человек, шестьдесят два года. Капитан говорит о своей матери, что рад за нее, что она вышла замуж.
   – Неудобно про мать так говорить, но уж раз мужской разговор, на откровенность, то скажу. Ведь ей же всего тридцать лет было, когда отца убили. Сколько лет я при ней прожил, и потом приезжал, и она все эти годы без мужика жила. Сколько ж она, бедная, настрадалась! Но жила по-честному. Болела, переживала. Просто болела оттого, что одна, но никого не знала встречала. И так вот двадцать лет прошло, с тридцати до пятидесяти. Конечно, рад теперь за нее. Хотя и не такое счастье. Какое могло у нее быть когда-то, но все же счастье…
   Когда ехали обратно, к нам в машину подсадили до города старшину, старослужащего, в армии уже семнадцатый год. И он вдруг завел со мной разговор о пропавших без вести.
   – А вот как будет с пропавшими без вести? Когда же это решится?
   Ехавший рядом со мной майор спросил его:
   – А что тебя так волнует?
   – А как же не волноваться? Мать уже, считайте, больше чем двадцать лет замужем за без вести пропавшим. И никакого ей определения нет, ничего не сказано, что умер, что она вдова. Без вести пропавший и без вести пропавший. Когда же это решится? Я вот был мальцом, а сейчас уже взрослый человек, уже и собственные дети есть, а все еще, так вот, отец-то ни в тех, ни в этих! Как же это можно, чтобы столько лет ничего не решалось? Что это за без вести пропавшие через двадцать лет после того, как пропали? Почему это нерешенным остается? – говорил он с волнением и горечью…»

   Возвращаюсь к своим записям 1943 года.
   …Радостные муки поисков – спутники большого наступления. Всю эту поездку ничего не можем найти сразу, все находим с великим трудом и с опозданием не потому, что нам дают неверную информацию, а потому, что, пока едем, эта информация опаздывает, штабы и войска беспрерывно перемещаются вперед. Нет ничего канительнее, чем отыскивать в находящейся в движении армии какую-то часть, если тебе нужна именно она, а не какая-нибудь другая.
   Штаб корпуса, оказывается, за последние два дня переезжал три раза, и, когда я наконец нахожу его в маленькой, наполовину сожженной минувшей ночью немцами деревушке, штаб уже почти весь снова на колесах. Попади я сюда на час позже, вновь не застал бы его.
   Прошу у начальника оперативного отделения штаба корпуса дать мне проводника, чтобы поскорей добраться до дивизии. Крестик на моей карте, рано утром поставленный в штабе армии, не внушает доверия. Наверное, там, где у меня стоит этот крестик, сейчас уже нет штаба дивизии.
   Пообещав дать проводника и приказав по телефону, чтобы он явился, начальник оперативного отделения вдруг спрашивает меня:
   – Вам ничего не говорит моя фамилия – Хорунжий?
   Стараюсь вспомнить. Фамилия Хорунжий мне чем-то памятна, но чем вспомнить не могу.
   – Фамилия, по-моему, знакома, – неуверенно говорю я. Разве сообразишь, где же я видел этого высокого чернявого подполковника.
   А подполковник улыбается, и по его улыбке видно, что он верит, что я вспомнил его фамилию.
   – А встречались мы с вами вот где – на Рыбачьем полуострове. Вы были у меня там, на хребте Муста-Тунтури, на командном пункте, и приход ваш был отмечен двумя обстоятельствами: сначала мой КП накрыли минометным огнем, а потом мы с вами ели форель, пойманную моими разведчиками в горном озере. Теперь вспомнили?
   И я действительно вспоминаю и этот КП в скалах Муста-Тунтури, и этого подполковника Хорунжего, который был тогда капитаном и ходил в здоровенном, как у возчика, полушубке и сбитой набекрень ушанке. Баренцево море, Рыбачий полуостров, холод, ветер, зима сорок первого, зуб на зуб не попадает – и вот теперь сорок третий год, конец лета, жара, несжатые поля, наступление на Центральном фронте и тот же самый человек, только в пыльной, выгоревшей гимнастерке и подполковничьих погонах.
   – Вот вам проводник, – показывает Хорунжий на подошедшего сержанта. До свидания. Между прочим, было бы интересно встретиться где-нибудь еще. Бог троицу любит…
   …Снова у Горишного. Приехал к нему уже под вечер. Наступление продолжается, и через час, глядя на ночь, он должен сменить командный пункт.
   Сказал, что буду эти дни у него, и дал ему поглядеть то, что написал о его дивизии в период обороны. Хотя, наверное, ему было некогда, Василий Акимович все-таки заинтересовался, сел на раскладной стул и стал читать внимательно, морща лоб. Когда прочел, сказал:
   – Ну что ж, печатайте. – И сделал только одно замечание: – Зря вы меня во время боя по полкам там гоняете, теперь не сорок первый год. При той обстановке, которая была, незачем мне было по полкам ездить.
   Я возразил, что помню, как он ездил. Он не согласился.
   – А если даже и было, то зачем об этом писать? Ни к чему эти поездки, когда надо и не надо. Мы от этого уже отошли.
   У нас связь теперь достаточно хорошо работает.
   И он, забыв о рукописи, начал говорить про связь: при хорошей связи звонить по телефону надо пореже, удерживать себя от лишних звонков, чтобы не отрывать и не нервировать командиров.
   – Ведь как получается? Первый раз скажешь ему спокойно. Второй раз уже нервно, а третий – с матом. Я иногда им сам потом шутя советую: когда тебя зря ругаю, отвечай – я контуженый, плохо слышу! Устали люди за время наступления. До того устали… Везут тяжелораненых по ухабам, по кочкам, а они несмотря на боль, снят. Иногда в медсанбате его на стол положат, а он все еще спит. Один раз встречаю повозочных, едут, а на повозках никто не шевелится. «Вы что, мертвых везете?» – «Нет спят они».
   Вообще война другая пошла. Раньше, вспоминаю, бывало, в начале, идет верзила, легко раненный, по сути, почти здоровый, и в ответ на вопрос поет панихиду: «Нас всех разбили, один я остался…» А теперь встречаю: идет из боя грязный, оборванный, два раза раненный, потому что после первого ранения из строя не вышел. «Я, – говорит, – с-под высотки иду, наши ее теперь уже беспременно взяли: я под самой под ей лежал…»
   …По дороге в Москву ночуем в деревне, где раньше был штаб армии; на окраине вместо штаба теперь разместился армейский полевой госпиталь.
   Утром уже собираемся ехать, когда заходит доктор и просит полчаса поговорить с ранеными, почитать им стихи, они скучают.
   День с утра теплый. Тяжелораненых вынесли из хат и положили в тени деревьев. На госпитальных матрацах лежит человек пятнадцать – раненые офицеры. Большинство артиллеристы, ранены в первые дни июльских боев. Почему не отправили их дальше, не знаю, может быть, в армии свои расчеты, придерживают их здесь, чтобы после выздоровления не ушли в другие части.
   Читаю стихи, потом разговор. Двое – москвичи, начинают расспрашивать о Москве. Один, красивый и совсем еще молодой, особенно подробно расспрашивает про театры. Проявляет при этом профессиональную осведомленность. Спрашиваю его, кем был до войны. Улыбается.
   – Вы угадали. Артистом. Окончил перед войной театральную школу при театре Вахтангова. Теперь старший лейтенант, артиллерист.
   Протянув соседу жестянку с табаком, просит его свернуть цигарку. Вторую руку так и не показывает из-под одеяла, видимо, она покалечена. Объясняет, что его ранили, когда пробирался на наблюдательный пункт, чтобы корректировать огонь своей батареи, что его подвел командир взвода – не вовремя поднялся над землей, их заметили немцы и засыпали минами.
   – Меня ранило в руку, а его в живот. Рядом никого не было, я его долго тащил. Приходилось одной рукой. Тащил, пока он не умер. Тогда я встал и пошел. У меня еще были силы идти, перебитую руку, чтобы не мешала, засунул за ремень. Так и шел. Сейчас сам удивляюсь, а тогда сгоряча почти не чувствовал боли.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 [30] 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76

Навигация по сайту


Читательские рекомендации

Информация