А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3" (страница 73)

   486

Саня. Из пехоты принесли «Приказ № 1».
   Подполковник Бойе двое суток так и не вышел на батарею, чего никогда не бывало. Сидел ли безвыходно в землянке? отлучался куда? Не только солдаты его не видели, но и офицеры. И последний батареец мог догадаться, что подполковник волчится на отречение.
   Но чёрное его отчаяние никак не передалось Сане: ну не монархия, так «pec-публика» – «дело народа», святое слово, ещё привольней люди живут? Когда Саня с Котей учились в одесском училище – 40-летний юнкер-«дед», учёный землемер, подсаживался к роялю, и были ж юнкера, кто ему подпевали:

Выпьем мы за того,
Кто «Что делать?» писал,
За героев его,
За его идеал.

   Скорей на Саню подействовали строгие лица солдат при чтении манифестов и как потом расходились в молчаливые кучки без обычного мельтешения и шуток.
   А Чернега – как будто и совсем не придал значения, легко балагурил о разном. А Устимович и сам пришёл как солдат – с вопросом, с озарением под густыми валиками бровей:
   – Солдаты поговаривают – будет мир теперь, а? Наступление отменят?
   И так это светилось в нём – Саня не нашёлся погасить.
   А газет не было, вместо них прикатывали слухи. То: в Австро-Венгрии революция, Венгрия отделяется. То: царь – скрылся, новое правительство его всюду разыскивает, а в Петрограде – 12 тысяч убитых, ужас!!
   Потом прорвалась одна московская газета с блекловатыми фотографиями новых министров – лица как лица, вполне обывательские, никаких сверхлюдей.
   И тут же пришёл приказ по Западному фронту: уменьшить ежедневную дачу хлеба.
   А боевых не то что действий, но и шевеления не стало. После наших событий противник и вовсе стрелять перестал – не то что из орудий, но ни даже пулемётной очереди, и работ никаких.
   И пришло Сане в голову: а не снять ли пока боковой наблюдательный, оставить один передовой против Торчиц, облегчить дежурства? А командира батареи всё не видно. Пойти пока присмотреться самому.
   День был в пеленистой мглице, может где-то недалеко шёл снег. Морозец небольшой, но Саня надел свою кавказскую бурку – была она ему как родная душа со своего Кавказа, ласковый тёплый мех, на наблюдательном и спать в ней хорошо. Не гнался Саня за тем воинственным видом, какой придавала бурка, но какую-то силу сообщала она. Хотя – заметна очень, и в обычное время остерегаться высунуться в ней.
   На боковом наблюдательном застал на дежурстве старшего фейерверкера Дубровина. Любил его: понимает стрельбу, интересуется топографией. Он был награждён серебряными часами «за отличную разведку» и с важностью сматривал на них. На дежурствах не ленился, всё набирался полезного. Смуглое, всегда серьёзное, даже хмуроватое его лицо не казалось мальчишеским, хотя ещё не росло на нём.
   Сейчас он передал подпоручику журнал наблюдений. В общем – передовые линии спали.
   Подпоручик достал свой любимый цейс, стал медленно обходить знакомую местность. Неизменно занесенные снегом запущенные решётки и каменные кресты на православном кладбище, как бы безлюдном (а там хорошо врыты и замаскированы долговременные сооружения). Еле дымят такие изученные Скарчевские окопы. По закрытому скату, слышно, прогнали тележку – значит, к мосту на Щаре.
   В глубине блиндажа у телефона сидел Улезько, здешний житель, вот уж, наверно, странное чувство воевать у себя дома. А Дубровин стоял у смотровой щели, грудью к земляному косяку, рядом с подпоручиком. И спросил тихо:
   – Ваше благородие. А хотите, я может вам сейчас любопытную штуку достану?
   – Какую, ну тащи.
   – К пехоте надо сходить.
   Ушёл. Улезько подрёмывал на чурбаке с трубкой. Минут через десять Дубровин вернулся. И на дощечку перед наблюдательной щелью, хорошо освещённую, положил – прокламацию? Небольшой листок грубой бумаги, на нём крупно: «Приказ № 1».
   Чей? Саня глазами вниз: Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. Что ещё за командование? Стал читать.
   …Во всех батальонах, батареях немедленно выбрать комитеты от нижних чинов… Винтовки, пулемёты должны находиться под контролем комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам, даже по их требованиям…
   – Что они? С ума сдвинулись? – сказал подпоручик вслух, и не мог не накрыть листовку воспретительной ладонью. И оглянулся на Улезьку.
   Дубровин с невозмутимыми щеками:
   – Да уж знают. Все уже знают.
   – Как? А мы ничего не знаем.
   – От пехоты. По Перновскому полку их не одна ходит. Перновский гудит. И у ростовцев, кажись, есть.
   – Да откуда взялась?
   Дубровин сумрачно и носом шмыгнув:
   – Лих её знает. Из тыла привезли. Может отпускные.
   – Так это же глупость! Да и при чём тут мы? Это – Петроград, к нам не относится.
   Снял ладонь, стал читать дальше.
   …Вне службы и строя, в своей общегражданской и частной жизни солдаты… Обязательное отдание чести вне службы отменяется…
   – А чтó у нас – не служба? – спрашивал подпоручик Дубровина, будто тот и писал приказ. – У нас всё служба.
   К отданию чести Саня тоже с трудом когда-то привыкал, но теперь так понимал, что без чести – не армия.
   …Отменяется титулование – ваше превосходительство, ваше благородие…
   – Ну, это другое дело.
   Эти «вашбродь» – какие-то тряпки заношенные.
   …Воспрещается грубое обращение с солдатами.
   Очень правильно.
   …Воспрещается обращение к ним на «ты»…
   Усмехнулся:
   – Был такой словарист Даль, пишет: тот учитель, который гордится, что называет учеников на «вы», – лучше бы научил их обращаться к себе на «ты», тогда б он знал русский язык. «Вы» – не русское обращение, и совсем для нас неловкое. В старину говорили: ты, Великий Государь, не прав!
   Однако листовка лежала под пальцами. Доложить начальству? – так это не в нашей батарее. Дубровин принёс – Дубровин и унесёт.
   Оглянулся на Улезьку. И различил в полутьме внизу его уже не дремливое, но любопытное, от щели освещённое, добродушно-соблазнённое лицо.

   487

Трудности Гиммера сочинить воззвание к народам мира. Тупая сила крестьянской солдатчины. – Безуспешная речь Горького в рабочей секции Совета.
   Итак, предстояло обратиться ни много ни мало – к народам всего мира, сразу! И хотя под этим воззванием стоять будет подпись всего двухтысячного Совета Рабочих Депутатов – Гиммер ощущал, будто его собственный тонкий и слабый голос должен прозвучать на всю Европу и дальше. Он, когда брался, в соревнование с Милюковым, исказившим смысл нашей революции, ещё не почувствовал всей трудности.
   Привлечь бы Горького! Вот чьё могучее слово, высокого художника, могло бы взволновать и захватить народы! Позвонил Гиммер Алексею Максимовичу и попросил его написать такое воззвание. Тот согласился.
   Но ещё пока он напишет – а у Гиммера самого руки тянулись к перу. Да ничем другим в Исполкоме он теперь и заниматься не мог, раз уж замаячила, замучила его великая задача. И после того как Чхеидзе подсказал неплохую фразу – пусть народы возьмут дело войны и мира в свои руки, – Гиммер записал её и так начал строить воззвание. Он не сомневался, что Горький напишет сверх-художественно. Но разве сумеет он предвидеть все подводные камни выражений, столкновения разных социалистических фракций и крыльев самого Исполнительного Комитета, чтобы мимо всех этих скал благополучно провести проект? Нет, только Гиммер мог все эти рифы видеть и миновать.
   Главная трудность была: выдержать честный интернационализм и циммервальдизм, ни в коем случае не дать пищу и опору оборончеству – но суметь провести это воззвание через Исполком, где оборонцы составляли большинство, а значит – бросая им какие-то куски. Но бросая эти куски, ни в коем случае не дать левому крылу Исполкома обвинить автора хоть в тени шовинизма, этой явной заразы для всякой честной революционной публики. Надо было под микроскопом рассматривать каждое своё выражение. Но и ещё: надо было не забывать, что кроме народов всего мира это воззвание будут читать и русские солдаты, а они мыслят о немце по-старому, как только о враге.
   Вообще «солдатский вопрос» и вообще все солдатские вопросы и дела вызывали у Гиммера кошмарное отталкивание, томление духа, как только кто-нибудь поднимал их на Исполкоме, а это случалось каждый день. Он активно и наступательно сознавал, что солдатская масса – это величайшая помеха, крайне вредный и весьма реакционный элемент нашей революции, хотя именно участие армии и обезпечило её первоначальный успех. Общая вредность в том, что это была форма вмешательства крестьянства, его незаконное, глубоко вредное проникновение в недра революционного процесса, который должен был принадлежать одному пролетариату. Хотя крестьянство и представляло собою, увы, большинство населения, но, жадное до одной лишь земли, направляя все свои мысли к укреплению лишь собственного корыта, крестьянство вполне имело все шансы продремать главную драму революции и никому бы не помешать. Пошумевши где-то в своей глубине, подпаливши сколько-то соседних усадеб, поразгромив помещичьего добра, – получило бы крестьянство свои желаемые клоки земли и утихомирилось бы в своём идиотизме сельской жизни. Но из-за того что шла война и крестьянство было одето в серые шинели – оно вот тут, над самой колыбелью революции, стояло неотступно, тяжкой массой, и все с винтовками! – с ним легче было говорить о наступлении, чем о мире. Даже здесь, в Петрограде, солдатская масса просто не позволяла говорить о мире, просто на штыки готова была поднять каждого как «изменника» и «открывателя фронта».
   Было отчего возненавидеть эту солдатчину и с тоской видеть, как непроглядные мужики в серых шинелях забивают собой думские залы – и в них тонут лица передовых пролетариев!
   И вот: надо было так составить воззвание, чтоб и эту солдатчину не перепугать и не оттолкнуть.
   Вчера днём так получилось: Гиммер мучился над своим текстом, а тут прислали готовый текст от Горького. И решительно не было ни единого тихого уголка во всём Таврическом, где бы присесть поработать. И пришла такая парадоксальная мысль: всё равно везде шум, а отправиться на заседание солдатской секции в Белом зале, и там, в этом чужом окружении, может быть даже и лучше мысли придут: как же к этой серой массе подладиться?
   А заседание, как всегда, от назначенных двух часов ещё не открывалось, не собрались, хотя кресла были все полны, кто дремал, кто ходил, курил, кто группами митинговал, – дремучая масса, можно себе представить, какие там глупости среди них выговариваются, как они растеряны от обстановки!
   Но не толковать с ними пришёл Гиммер, а поднялся на секретарскую огороженную площадку, быстро согнал оттуда робкого солдата, сел, вынул из кармана трубку горьковского текста, потрёпанную складку своего – и стал работать, иногда отфыркиваясь от табачного дыма. Возвышенное положение над собранием как-то символизировало его роль направителя этого моря.
   Стал читать – величественные красивые слова Горького просто накатывались как океанские валы! – но видно, видно было сразу, что это превосходное воззвание не пойдёт, оно всё было в плоскости мировых культурных перспектив. Вставками, поправками? Нет, тут ничем нельзя было спасти дела. Итак, надо было продолжать на своих клочках подготовлять большой манёвр.
   Тем временем собрание солдатской секции началось, но Гиммер долго не слышал его, даже и стука председателя-прапорщика Утгофа над головой, и доклада Скобелева, как он ездил в Гельсингфорс и что там. (Да ничего особенного там, разве во Французскую столько крови пролилось?) Потом долго доизбирали в свою Исполнительную Комиссию, уже человек за 80, ослы! – а попадали туда многие прапорщики, подпрапорщики да писари. Когда же пошли прения и Гиммер вслушался, то ещё раз изумился солдатскому идиотизму: они не могли подняться ни до какого крупного политического вопроса, а только о своих гражданских правах (а зачем они им нужны? вот, действительно, разбудили!), да в истерике размалёвывали тяготы солдатской жизни, и все по очереди одно и то же, а председатель-прапорщик подзуживал их, и так они разгорелись, что требовали отменить всякое вообще офицерство. Тут даже и Гиммер вчуже понимал, что это глупость, и Исполнительный Комитет из лояльности к правительству не мог бы согласиться.
   Всё это сидение тут вчера только и убедило Гиммера, насколько безпросветно найти не то что общий язык с солдатами, но хоть какие-то выражения, сносные для их ума.
   А над своим воззванием он терпеливо работал – и вчера до конца дня, и сегодня с утра. Признавали и другие товарищи, что воззвание Горького как ни красиво – а не пойдёт. И Гиммер корпел и ввинчивался в свою композицию, набок язык заворачивался от предчувствия, как это будет проходить в Исполкоме: справа ли, слева ли поддержат, – а противоположная сторона сразу загудит возмущённо. По лезвию, по лезвию – и можно протанцевать, надо уметь.
   А сегодня Алексей Максимыч – и сам пришёл, хмурый, в Исполнительный Комитет. Гиммер забезпокоился, что Алексей Максимыч так заинтересован в своём воззвании и теперь ведь обидится, если сказать ему, что… Но нет, он не по воззванию пришёл, а было у него поручение от комитета художников: что вздорно решение Совета депутатов хоронить жертвы революции на Дворцовой площади: нельзя её разрывать, и нет там места, и разрушен будет архитектурный комплекс. А только – на Марсовом поле.
   И потирал снизу усы в озабоченности, и смотрел на одного, другого деятеля.
   Да Исполкому всё равно было, где хоронить. Но как раз шёл Чхеидзе в Белый зал председательствовать на рабочую секцию, сегодня там была очередь рабочих. Взял и Горького, пусть сам и обратится к массе.
   Горький уверен был в силе своего убеждения. Пошли, проталкиваясь через стоящих, – и наверх.
   Нельзя сказать, чтобы вход писателя был замечен залом, хотя и посадили его на секретарское возвышение.
   Ещё заседание не началось, а зал уже был задымлен до тумана. Всё чёрная рабочая одежда.
   Но Чхеидзе не мог начать, как хотел, потому что сразу и надрывно полезли со внеочередными заявлениями. Первый, Блейхман, от имени петроградских коммунистов-анархистов: немедленно убить всех арестованных старых министров. И отменить всё, что сокращает нашу свободу; и выдать им оружие и патронов, так как революция не закончена; и материальную поддержку. Следующий депутат: что хочет за подписью ста присутствующих товарищей немедленно огласить судьбу Николая II, и не только его одного, но всего царствующего дома, это экстренный вопрос! В широких массах рабочих и солдат, завоевавших для России свободу, возмущены, что низложенный Николай Кровавый, жена его, и сын маленький, и мать находятся на свободе, разъезжают по России. Почему мы должны узнавать, что Николай едет заниматься цветами в Ливадию? Немедленно потребовать, чтобы Временное правительство засадило всех членов дома Романовых под надлежащую охрану!
   А после этого заговорил Чхеидзе торжественно, навёрстывая почёт, недоданный Горькому:
   – Товарищи! Перед вами стоит человек, который вышел из вашей среды и показал миру, какая мощь и творческие силы заключаются в пролетариате.
   Слегка похлопали, как каждому, но не поняли, кто такой.
   – Это Алексей Максимович Горький! – гортанно нагонял Чхеидзе своё упущение.
   Горький стал напорно убеждать о месте похорон.
   Хорошо слушали, никто не кричал против.
   Горький отговорился, довольный, что убедил.
   А стали голосовать – отказали. Не желают.
...
ДОКУМЕНТЫ – 16СПРАВКА
   Выдана причту Благовещенской церкви в том, что обысками 1, 3, 4 и 6 марта в церкви ничего подозрительного не найдено. Слухи о подземных ходах и оружии в церкви оказались неосновательны.
Председатель Василеостровской народной милиции СоломонСекретарь Каплун
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 [73] 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация