А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Роман с кокаином" (страница 10)

   7

   Для влюбленного мужчины все женщины – это только женщины, за исключением той, в которую он влюблен: она для него человек. Для влюбленной женщины все мужчины – это только человеки, за исключением того, в которого она влюблена: он для нее мужчина. Такова была та невеселая правда, в которой я все больше и больше уверялся, по мере длительности моих отношений с Соней.
   Однако, ни в этот день, ни в последующие затем встречи с Соней – я не рассказал ей об этих моих мыслях.
   Если людям, с которыми я сталкивался до знакомства с Соней, я не мог правдиво передать истинность моих переживаний, дабы не разрушить тем самым того налета молодечества, который мне во что бы то ни стало хотелось перед этими людьми изображать, – то с Соней я не мог быть искренен, не покалечив облика того мечтательного мальчика, которого она желала во мне видеть.
   Рассказывать с полной правдой свои чувства товарищам, пред которыми я обязательно желал казаться молодчиной, – было невозможно. Я понимал, что молодечество воспринимается, как таковое, лишь тогда, когда является результатом весело поверхностного мироощущения. Стоило мне поэтому изобразить свои переживания чуть более вдумчиво-глубокими, и тотчас все мои поступки, которыми я хвастался, становились гадостными, жестокими, ничем уже неоправданными.
   Соня была первым человеком, перед которым мне уже не нужно было утруждать себя этой противно-веселой, бодрой наигранностью. Для нее я был просто мечтательным и нежным мальчиком. Но именно это обстоятельство, которое на первый взгляд столь располагало к откровенности, – заставило меня испуганно спохватиться при первой же попытке рассказывать Соне про свою жизнь. При первом же позыве на откровенность с Соней я почувствовал, что не должен, не имею права, не могу быть откровенным. С одной стороны, я не мог быть откровенен с Соней потому, что невозможно же было мне, мечтательному мальчику, рассказывать о зараженной мною Зиночке, о моих отношениях с матерью, о том, как я прогнал мать из боязни, что Соня ее увидит, или, наконец, о том, что деньги, которые я плачу за лихачей или за мороженое, которое ест Соня, – принадлежат моей старой няньке. С другой стороны, я не мог быть откровенен с Соней, ибо даже попытки рассказывать ей хотя бы только о таких моих поступках, которые выказывали бы меня единственно с доброй, с благородной стороны – тоже никак не клеились: прежде всего добрых деяний в моей жизни вовсе не было, – далее (на случай, если бы я такие добрые мои деяния просто бы выдумал), рассказывать о них не доставило бы мне решительно никакого удовольствия, – и, наконец, и это главное, – такие рассказы о моих добрых делах (хоть это и очень странно, но я так чувствовал) нисколько не послужили бы тому духовному сближению с Соней, которое ведь и было основной причиной, побуждавшей меня к откровенности. Все это мучило меня не столько потому, что я как бы обрекался на духовное одиночество, к которому я слишком привык, чтобы им тяготиться, – сколько той крайней бедностью разговорной темы, которая могла бы способствовать нашему сближению к росту чувств. Я понимал, что влюбленность – это такое чувство, которое должно все время расти, все время двигаться, что для своего движения оно должно получать толчки подобно детскому обручу, который, как только теряет силу движения и приостанавливается, так тотчас и падает. Я понимал, что счастливы те влюбленные, которые, в силу враждебных им людей или неудачливых событий, лишаются возможности часто и подолгу встречаться. Я завидовал им, ибо понимал, что влюбленность их растет за счет тех препятствий, которые возникают между ними. Встречаясь с Соней ежедневно, оставаясь с нею беспрерывно много часов, я, как только умел, старался развлекать ее, но слова, которые я говорил ей, нисколько не способствовали ни росту наших чувств, ни духовному меж нами сближению: мои слова заполняли время, но не использовали его. Получались какие-то пустые, незаполненные минуты, которые особенно тяжело нависали над нами, когда мы садились на скамейку, оставаясь совершенно одни, и невольно побуждаемый страхом, что Соня заметит и почувствует тоскливые мои потуги, – я заполнял поцелуями эти все чаще и чаще случавшиеся пропуски недостающих мне слов. Так случилось, что поцелуи заместили слова, переняв на себя их роль нашего сближения, и совершенно так же, как слова, по мере сближающего знакомства, становились все откровеннее и откровеннее. Целуя Соню, я от одного сознания, что она любит меня, испытывал слишком нежное обожание, слишком глубокую душевную растроганность, чтобы испытывать чувственность. Я не испытывал чувственности, будучи как-то не в силах прободать ее звериной жестокостью всю эту нежность, жалостливость, человечность моих чувств, – и невольно во мне возникало сравнение моих прежних отношений с женщинами с бульваров и теперь с Соней, где раньше я, испытывая только чувственность в угоду женщине изображал влюбленность, а теперь, испытывая только влюбленность, в угоду Соне изображал чувственность. Но когда, наконец, и поцелуи наши, исчерпав возможность доступного им сближения, вплотную подвели меня к той запретной и последней черте телесного сближения, переступить которую, – как мне тогда казалось, – предвещало наивысшую, доступную человеку на земле, духовную близость – тогда, решившись, я попросил Яга предоставить мне на несколько часов его комнату, чтобы встретиться и побыть там с Соней. В эту ночь, после того как, проводив Соню, я уже у самых ворот рассказал ей о том, что завтра мы будем у Яга и потом останемся одни, что в этом ничего «такого» нет, что Яг душевнейший малый, и что он мне лучший и преданный друг, – в эту ночь, когда Соня в ответ на мои заверения только промолвила свое о-о и сделала лисью мордочку и китайские глаза, – в эту ночь, возвращаясь домой, я радовался не тем телесным радостям, которые меня на следующий день ожидают, а тому окончательному духовному владычеству над Соней, которое будет следствием этого телесного сближения.

   8

   По очень широкой, полукругом поднимавшейся лестнице, белой и светлой, над которой вместо крыши было оранжерейное стекло, и по которой мы поднимались с совестившей меня молчаливой деловитостью, – Яг, через гулкую залу, где кресла, рояль и люстра были в белых чехлах, провел нас в свою комнату. На дворе еще было светло, но в Ягиной комнате, расположенной боком к заходящему солнцу, уже сумеречничало и в раскрытую балконную дверь видны были пузатые столбики балконной ограды, очерченные абрикосовыми отсветами.
   – Нет, – сказала Соня, когда Яг, забежав за кресло из малинового, черно потертого на сгибах бархата, с такой решительностью схватился за спинку, словно готовился изо всей силы вкатить его под Соню; – нет, – сказала Соня, – давайте там, там чудесно. И она кивнула в сторону балкона. – Ведь можно, да – спросила она, когда Яг, тут же подняв круглый столик, под кружевной скатертью с печеньями, с зеленым в хрустальном графинчике ликером и с красными, похожими на опрокинутые турецкие фрески, стаканчиками, – уже тащил его к балкону. – Помилуйте, Софья Петровна, – поворотился к ней вместе со столиком Яг и даже поставил его, чтобы развести руками.
   На балконе от заходящего, выпуклого как желток сырого яйца, солнца, хоть и зацепившего за крышу, однако видимого целиком, словно оно прожигало эту крышу насквозь, – лица стали махрово-красными.
   – Разрешите вам нацедить, Софья Петровна, ликерчик на ять-с, – говорил Яг, усадив меня и Соню, наполняя красные стаканчики, поддерживая себя другой рукой под локоть и здорово громыхая выпуклой жестью, которой был крыт балконный пол. – Я ведь, можно сказать, и не знал, что вы с Вадимом встречаетесь и видно даже друзья. Прошу покорно откушать. – И получив в ответ Сонин благодарный кивок, он сел на кончик стула, поставив графин себе на колено и держа его за горлышко – совсем как отдыхающий скрипач.
   Соня с красным стаканчиком у красного лица – опущенными глазами улыбалась так, словно подбадривала: – ну-ка, ну-ка, еще скажи что-нибудь.
   – Ведь вы, Софья Петровна, – глядя на ее улыбку, продолжал Яг, – нас в ту ночку, деликатно-то выражаясь, в три шеи выставили, да кстати сказать поделом. Но… я бы и кланятьсято вам не посмел бы. А тут вдруг такое дело.
   – Какое дело, – спросила Соня и улыбнулась в стаканчик.
   – Ну, это самое, – и Яг сделал рукой такое движение, словно что-то подбрасывал на ладони и пытался определить вес. – Словом, не знаю как Вадим это сладил. Протелефонил ли вам, письмо ли написал, но я бы после этакой ночки не решился.
   Соня со стаканчиком у губ, еще глотая, сделала протестующее ммм, словно поперхнувшись, взмахнула рукой и, не отрываясь от стаканчика, наклонилась вместе с ним к столу, чтобы, не капнув, отставить.
   – Но ничего похожего, – сказала она еще с мокрыми губами и смеясь. – С чего вы это взяли? Просто я сама на следующее же утро послала ему записку и цветы. Вот и все.
   – Цветы? – спросил Яг.
   – Ага, – кивнула Соня.
   – Ему-с? – спросил Яг, выпростав из кулака большой палец и туго выгибая его в мою сторону.
   – Ему-с? – передразнила Соня и уже смотрела мимо Яга и прямо мне в глаза. Ее пронзительный взгляд на улыбающемся лице (так смотрят, когда в шутку пугают детей) будто говорил мне: – это любовь заставила меня тогда сделать то, о чем я теперь рассказала; это любовь заставляет меня теперь рассказывать о том, что я тогда сделала.
   Некоторое время Яг молчал, попеременно взглядывая то на меня (я отвечал ему счастливой и глупой улыбкой), то на Соню. Но постепенно водянистые глаза его – сперва расширенные от Сониного признания, затем отсутствующие от внутренней работы, стали хитренькими.
   – Позвольте, однако, Софья Петровна, – сказал он и, взяв стаканчик и глотнув ликеру, сделал челюстями полоскательное движение, словно это зубной эликсир, который он вот-вот выплюнет. – Позвольте. Вы изволили сказать, цветы там, записку, ну и прочее. Ну, а адресокто, а адресок-то как же. Или, может, он вам и раньше был известен. Нет? – переспросил он, с вопрошающей неуверенностью переводя на слова Сонину улыбку. – Но в таком случае как же, как же?
   – Но очень же просто, – сказала Соня, – вот слушайте. Я не знала ни о вас, ни о Вадиме решительно ничего, ну ни полсловечка. И вот как я все это выведала. На следующее утро, раненько, я вызвала к себе Нелли и сделала ей выговор с предупреждением, что если подобное безобразие еще раз, еще только единственный раз повторится, то я их тут же выгоню. Как же это можно, ну как это мыслимо, приводить с собой – и когда – ночью, и куда – в мою квартиру, и кого – чужих мужчин. А? Как вам это нравится. Нет, вы скажите, – как вам это нравится? А кто мне поручится, что это не грабители. Да что я такое говорю: даже наверно это были грабители. Но почему вы так думаете? Разве вы их знаете? и что же вы о них такое знаете?
   – Однако, позвольте, Софья Петровна, – перебил Яг, – ведь эта самая Настюх… э, Нелли… не знала ни фамилий, ни адресов.
   – Правда, – подтвердила Соня, – этого она не знала. Но зато она знала, что одного из вас, того, который был в студенческом кителе, зовут Вадимом, а того, который был в штатском, – Яг. Мало того, – прошлой зимой, когда она служила у Мюра, она частенько видела вас обоих, причем оба вы тогда ходили в какой-то, как она выразилась, странной форме: совсем похоже на студенческую, только пуговицы были не золотые, а серебряные и без орлов. Больше о вас Нелли не знала ничего, но для меня и этого было достаточно. Во-первых, я уже знала, что того, кто меня интересует, – зовут Вадимом. Во-вторых, форма гимназии, столь похожая на студенческую с указанными отличиями пуговиц, – мне известна: в этой гимназии учится сынишка моей кузины. В-третьих, мне было ясно, что если прошлой зимой человек ходил еще в гимназической форме, а теперь, летом носит студенческий китель, то очевидно, что этой весной он окончил гимназию. По телефонной книжке я разыскала адрес гимназии и поехала туда. Кроме швейцара, никого не было, и он, после краткого выяснения наших с ним отношений, достал мне список учеников, окончивших гимназию этой весной. Мне повезло: среди окончивших восемнадцати человек был только один по имени Вадим. Так я узнала фамилию, а швейцар тут же раздобыл мне и адрес.
   – Ззздорово, – восхищенно воскликнул Яг и отчаянно закрутил головой. Но уже как бы освобождая его от необходимости каких бы то ни было похвал, Соня, приложив кисть руки к уху, послушала и потом взглянула на свои браслетные часики. И воспользовавшись тем, что она была отвлечена, Яг тревожно просигнализировал мне глазами: – сейчас, мол, ухожу.
   Уже совсем свечерело и стало ветрено, когда ушел Яг. Из-за угла дугой взвилась пыль и когда, налетев коротким ураганчиком, завернула скатерть, гримасой сомкнула глаза и прошла мимо и сгинула, то на зубах хрустело как сахар, и сверху, будто с крыши, порхая бабочкой бананового цвета, – осенний лист в затихшем воздухе, все падал, падал и под конец, уже над самым столом, медленно кувыркаясь, залетел в красный стаканчик, изобразив гусиное перо в песочнице. И мне вдруг стало жаль, что ушел Яг, будто отсюда, с балкона, вынесли столь приятное мне чужое удивление моему счастью, словно счастье мое – это новый костюм, который теряет часть своих радостей, когда его нельзя носить на людях. Соня поднялась, прошла на балкон и села рядом. – У-у, какой бука, – сказала она и сделала мордочку шаловливо-нахмуренной: нахмуренность изображала меня, а шаловливость – ее отношение к моей нахмуренности. И боязливо, совсем как ребенок дразнит собаку, она, напряженно вытянув указательный пальчик, начала сверху вниз бороздить по моим губам, которые стали издавать такие звонкие веселые щелчки, что тотчас я и расхохотался. – Вот по этому самому, – сказала Соня, – по тому, рассмеешься ли ты, или озлобленно оттолкнешь мою руку, я в будущем всегда узнаю твои чувства. – Впрочем, – добавила она, помолчав, – ты видишь, какие мы женщины глупые: тот эффект, который мы производим, высказав вслух нашу наблюдательность, дороже нам той пользы, которую мы могли бы из этой наблюдательности извлечь, если бы о ней умолчали.
   Между тем быстро темнело и от крепчайшего ветра становилось беспокойно. Только еще там, над черной крышей дома, куда упало солнце, виднелась узкая мандариновая полоса. Но уже чуть выше было мрачно, – точно вливаемые в воду струи чернил, катились облака ветрено и так быстро, что, когда я задирал голову вверх – балкон вместе с домом начинали бесшумно ехать вперед, грозя передавить весь город. За углом листья деревьев шумели морем, потом в высшем напряжении этого мокрого шума что-то, видимо в сучьях, остро надломило, и тут же, где-то совсем рядом, с ломким стуком захлопнуло окно, а в возникшей на мгновение падающей тишине – выброшенное оконное стекло со звоном разорвало о мостовую.
   – Фу, – сказала Соня, – здесь гадко. Пойдем.
   После балкона в Ягиной комнате было тихо и душно, будто натоплено. Сквозь закрытые двери балкона из темноты – белая скатерть металась, как на вокзале прощальный платок. Держа Соню под руку и производя сухой свистящий шорох, я начал было обглаживать ладонью обои, чтобы разыскать штепсель, – но Сонина рука мягко сдержала меня. Тогда, обхватив Соню, прижимая ее к себе и подвигаясь в направлении слабо белевшей в темноте, словно расплющенной, колонны, за которой, мне помнилось, стояла кушетка, – я, неуклюже наступая на кончики Сониных туфель, медленно повел ее спиной вперед.
   Но продвигаясь в темноте и прижимая к себе Соню, я, как ни старался возбудиться мужским и животным ожесточением, столь необходимым мне вот сейчас, вот сию минуту, – уже в отчаянии и с ужасающей ясностью предчувствовал свой позор, потому что даже теперь, здесь, в Ягиной комнате, в эти решительные минуты, Сонины поцелуи и Сонина близость делали меня слишком растроганным, слишком чувствительным, чтобы стать чувственным. Что же делать, что же мне делать, что же мне делать, – в отчаянии думал я, – сознавая, что Соня это женщина, которую надо брать стихийно и сразу, и что делать это нужно именно так не потому, что Соня окажет сопротивление, – потому что осмелься я возбуждать мою одряхлевшую в эти минуты чувственность при помощи длительного процесса грязных прикосновений – я тем самым, спасая самолюбие моей мужественности, – уже навсегда и непоправимо разрушу красоту наших отношений. Между тем мы уже были у самой колонны. Так что же делать, что же мне делать, – повторял я, в отчаянии думая о том, что сейчас будет такой срам, после которого нельзя уже жить, – в отчаянии еще сознавая, что именно это-то предчувствие срама – лишает меня уже последней возможности возбудить в себе то звериное, которое смогло бы этот срам предотвратить. И только в последнюю секунду, когда как в черную пропасть, мы рухнули на вульгарно грохнувшую всеми пружинами кушетку, – мне придумался выход, и я, как это видел в театре, вдруг отчетливо захрипел и, стараясь разорвать на себе тугой и суконный воротник, простонал. – Соня. Мне худо. Воды.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 [10] 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация