А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Прекрасные неудачники" (страница 12)

   Книга вторая
   Длинное письмо от Ф.

   Мой дорогой друг,
   Пять лет длиной в пять лет. Не знаю точно, где это письмо найдет тебя. Полагаю, ты часто думал обо мне. Ты всегда был моим любимым сиротою. О, гораздо больше, гораздо больше, но я предпочту в этом последнем письменном разговоре не тратить себя на простые переживания.
   Если адвокаты действовали согласно указаниям, ты теперь вступил во владение моим земным имуществом: моей коллекцией мыла, фабрикой, масонскими фартуками[171], шалашом на дереве. Думаю, ты уже перенял мой стиль. Любопытно, куда он тебя завел. Я стою на этом последнем пружинящем трамплине, и мне любопытно, куда он завел меня.
   Я пишу это последнее письмо в комнате трудотерапии. Я позволил женщинам вести меня куда угодно и не жалею. Монастыри, кухни, ароматные телефонные будки, поэтические курсы – я повсюду шел за женщинами. Я последовал за ними в Парламент, ибо знал, как любят они власть. Я шел за ними в постели мужчин, чтобы узнать, что они там находят. Воздух расчерчен дымом их духов. Мир расцарапан их влюбленным смехом. Я пошел за женщинами в мир, ибо любил мир. Груди, ягодицы – повсюду следовал я за мягкими воздушными шарами. Женщины свистели мне из окон борделя, нежно присвистывали мне над плечом танцующих мужей, и я шел за ними и тонул с ними, и порой, слушая их свист, я постигал, что с этим звуком всего лишь сдуваются и лопаются их мягкие шары.
   Это звук, этот свист, что окутывает любую женщину. Есть одно исключение. Я знал одну женщину, окружавшую себя совсем иными шумами, – может, музыкой, а может, тишиной. Я говорю, разумеется, о нашей Эдит. Уже пять лет, как меня похоронили. Несомненно, ты знаешь теперь, что Эдит не могла принадлежать тебе одному.
   Я последовал за юными медсестрами в комнату трудотерапии. Они прячут свои мягкие шары под накрахмаленным льном – чудесная дразнящая обертка, которую мое старое вожделение разбивает, словно яичную скорлупу. Я пошел за их пыльными белыми ногами.
   Мужчины тоже издают звук. Знаешь, каков наш звук, дорогой мой потертый друг? Звук, который слышишь в морских раковинах самцов. Угадай, какой. У тебя три попытки. Заполни строки. Медсестры обрадуются, увидев, что я пользуюсь линейкой.
   1. _______________________________
   2. _______________________________
   3. _______________________________
   Медсестрам нравится нагибаться мне через плечо и наблюдать, как я пользуюсь красной пластмассовой линейкой. Они свистят мне в волосы, и их свист пахнет алкоголем и сандаловым деревом, а их накрахмаленная одежда хрустит, как белая папиросная бумага или искусственная соломка, в которую упакованы кремово-шоколадные пасхальные яйца.
   О, сегодня я счастлив. Я знаю, эти страницы будут сочиться счастьем. Не думал же ты, что я оставлю тебе на прощание унылый подарок.
   Ну, и как ты ответил? Правда, замечательно, что я продолжаю твое образование через эту широкую пропасть?
   Он прямо противоположен свисту, этот звук, что издают мужчины. Это «шшш», звук указательного пальца, поднесенного к губам. Шшш – и крыши поднялись на борьбу с ураганом. Шшш – леса очищены, так что ветер не станет трещать ветками деревьев. Шшш – водородные ракеты мчатся подавить инакомыслие и многообразие. Это совсем не неприятный шум. На самом деле, это очень веселый звук, будто пузырьки над моллюском. Шшш – послушайте, будьте добры. Шшш – не могли бы звери прекратить вытье? Не могло бы брюхо не урчать? Не могло бы Время отозвать своих ультразвуковых псов?
   Это звук, который извлекает моя шариковая ручка из больничной бумаги, двигаясь вдоль кромки красной линейки. Шшш, – говорит она сонмам нелинованной белизны. Шшш, – шепчет белому хаосу, – укладывайся в ряды общих спален. Шшш, – умоляет танцующие молекулы. Я люблю танцевать, только иностранных танцев не люблю, я люблю танцы с правилами – моими правилами.
   Ты заполнил строки, старый друг? Где ты – в ресторане, в монастыре ли, пока я лежу под землей? Ты заполнил строки? Знаешь, это было необязательно. Я опять тебя надул?
   А теперь – как насчет той тишины, которую мы так отчаянно пытаемся вызволить из природы? Трудились ли мы, пахали, пили, защищались, чтобы услышать Глас? Куда там. Глас раздается из смерча, а смерч мы давным-давно утихомирили. Я хочу, чтобы ты помнил: Глас раздается из смерча. Некоторые люди некоторое время помнили. Или я один?
   Я тебе скажу, зачем мы забили пробку. Я прирожденный учитель, и не в моем характере все держать при себе. Несомненно, пять лет домучили и дощекотали тебя до понимания этого. Я всегда стремился рассказать тебе все – подарить целиком. Как твои запоры, дорогой?
   Полагаю, им около двадцати четырех лет – мягким шарам, проплывающим мимо меня в эту секунду, этим пасхальным сластям, запеленутым в служебной прачечной. Двадцатичетырехлетнее путешествие, почти четверть века, но для грудей – по-прежнему юность. Они прошли долгий путь, чтобы стыдливо коснуться моего плеча, пока я весело управляюсь с линейкой, дабы подойти под чье-то определение нормальности. Они все еще молоды, они едва молоды, но свирепо свистят и распространяют опьяняющий запах алкоголя и сандалового дерева. По ее лицу невозможно сказать ничего – начищенное медсестринское лицо, фамильные черты милосердно смыты, лицо, подготовленное к тому, чтобы стать экраном для наших домашних порнофильмов, пока мы утопаем в болезни. Сострадательное лицо сфинкса, на которое капают наши загадки, и, как увязшие в песке лапы, ее круглые груди скребут и скрипят по форменной одежде. Знакомо? Да, это лицо, какое часто носила Эдит, наша идеальная медсестра.
   – Какие вы прекрасные линии нарисовали.
   – Я от них просто в восторге.
   Сссс, сссс, удирайте скорее, бомбы умирают.
   – Хотите цветные карандаши?
   – При условии, что они не женятся на наших ластиках.
   Остроумие, вымысел, шшш, шшш, теперь-то ты видишь, почему мы сделали звуконепроницаемыми лес, резные скамейки вокруг дикой арены? Чтобы слышать свист, слышать, как морщины выжимают из себя отвагу, чтобы присутствовать при смерти наших миров. Запомни и забудь об этом. Это достойно участка в мозгу – только совсем крошечного. Я с тем же успехом мог бы сказать тебе, что не включаю себя – сейчас – ни в одну из этих категорий.
   Сыграй со мною, старый друг.
   Возьми дух мой за руку. Тебя окунули в воздух нашей планеты, тебя крестили огнем, дерьмом, историей, любовью и потерей. Запомни. Этим объясняется Золотое Правило.
   Увидь меня в это мгновение моей маленькой курьезной истории, медсестра склонилась над моей работой, мой хуй сгнил и почернел, ты видел разложение моего земного хуя, а теперь увидь мой призрачный хуй, покрой голову и увидь мой призрачный хуй, которым я не владею и никогда не владел, который владел мною, который был мною, который нес меня, как метла ведьму, нес из мира в мир, с небес на небеса. Забудь.
   Как это бывает у многих учителей, многое из того, что я отдавал, просто было бременем, которое я больше не мог нести. Я чувствую, как иссякает мой запас хлама. Скоро мне станет нечего разбрасывать, кроме историй. Может быть, я дойду до распространения сплетен и тогда закруглюсь со своими молитвами миру.
   Эдит подстрекала к сексуальным оргиям и поставляла наркотики. Однажды у нее были вши. Дважды – мандавошки. Я пишу «мандавошки» очень мелко, потому что сейчас время и место для всего на свете, а молодая медсестра стоит прямо у меня за спиной, спрашивая себя, привлекает ее ко мне моя сила или ее собственная отзывчивость. Я, кажется ей, захвачен своими терапевтическими упражнениями, а она осуществляет контроль, однако шшш, сссс, пар с шумом расползается по трудотерапии, мешается с солнечным светом, дарует радужный венец каждой склоненной голове – страдальца, врача, медсестры, добровольца. Приходится иногда посматривать на эту медсестру. Ей будет двадцать девять, когда мои адвокаты найдут тебя и завершат передачу наследства.
   В зеленом коридоре, в большом чулане среди ведер, лопат, антисептических швабр Мэри Вулнд из Новой Шотландии стянет с себя шкурку пыльных белых чулок и подарит старику свободу своих колен, и мы ничего не забудем там, кроме накладных ушей, которыми прислушиваемся к шагам приближающегося санитара.
   Пар поднимается от планеты, облака пушистого пара, а популяции мальчиков и девочек сталкиваются в религиозных бесчинствах, жаркая и свистящая, как кладбищенский содомит, наша маленькая планета вступила на нестойкий путь йо-йо, что отлаживается в мирском сознании, как издыхающий мотор. Правда, некоторые слышат это не так, некоторые летучие, удачливые, луной ослепленные глаза видят это иначе. Они не слышат отдельных шумов «шшш», «сссс», они слышат звук мешанины звуков, они замечают щели, то тут, то там мелькающие на конусе цветущего смерча.
   Слушаю ли я «Роллинг Стоунз»? Безостановочно.
   Достаточно ли я страдал?
   Старье бежит меня. Не знаю, смогу ли дождаться. Река, вдоль которой пройду, – я, кажется, ежегодно промахивался мимо нее по решению подброшенной монеты. Надо ли мне было покупать ту фабрику? Обязан ли я был баллотироваться в Парламент? Такой ли уж хорошей любовницей была Эдит? Мой столик в кафе, маленькая комната, настоящие друзья-наркоманы, от которых я многого не ждал, – я, кажется, оставил их почти по ошибке, за обещания, по случайному телефонному звонку. Старье, цветущее уродливое старое лицо, которое не станет тратить времени на зеркала, непричесанная башка, что будет удивленно смеяться, глядя на движение в трубопроводе. Где мое старье? Я говорю себе, что могу ждать. Я возражаю, что путь мой был верен. Может, это и есть единственный неверный аргумент? Может, Гордыня соблазняет меня намеками на новый стиль? Может, Трусость спасает от старого испытания? Я говорю себе: жди. Я слушаю дождь, научные шумы больницы. Я ложусь спать с тампонами в ушах или с радиоприемником. Даже мой парламентский позор начинает бежать меня. Мое имя все чаще появляется в списках героев-националистов. Даже моя госпитализация трактуется как попытка англичан заставить меня замолчать. Боюсь, я еще возглавлю правительство – со сгнившим хуем и всем прочим. Я слишком легко командовал людьми – моя фатальная способность.
   Мой дорогой друг, превзойди мой стиль.
   Что-то в твоих глазах, старый мой возлюбленный, изображало меня человеком, которым я хотел быть. Только ты и Эдит простирали ко мне свое благородство – может быть, только ты. Твои озадаченные вопли, когда я тебя мучил, – ты был добрым животным, которым хотел быть я, или, мало того, добрым животным, которым я хотел существовать. Это я боялся рационального разума, потому и пытался чуть-чуть свести тебя с ума. Я до смерти хотел учиться на твоей путанице. Ты был стеной, в которую я, летучемыший, швырял свои вопли, чтобы самому обрести направление в этом долгом ночном полете.
   Не могу перестать учить. Научил ли я тебя чему-нибудь?
   Должно быть, с этим признанием я стал лучше пахнуть, потому что Мэри Вулнд только что наградила меня явственным знаком согласия на сотрудничество.
   – Не хочешь старой своей рукой потрогать мне пизду?
   – Какую руку ты имеешь в виду?
   – Не хочешь указательным пальцем вдавить мне сосок, чтобы он исчез?
   – И потом вновь появился?
   – Если он появится, я тебя возненавижу навсегда. Запишу тебя в Книгу Недотеп.
   ____________________________________________
   – Так-то лучше.
   ____________________________________________
   ____________________________________________
   – Умммммм.
   ________ _________ _______ _________ ________
   – Из меня течет.
   Видишь, насколько я не могу перестать учить? Все мои арабески – для публикации. Представляешь, как я тебе завидовал – с твоим, таким обыкновенным страданием?
   Время от времени, должен признаться, я тебя ненавидел. Преподаватель литературной композиции не всегда рад услышать прощальную речь выпускника в своем собственном стиле, особенно если сам он выпускником никогда не был. Порой я чувствовал опустошение: у тебя – все эти муки, у меня – ничего, кроме Системы.
   Когда я работал с евреями (фабрика принадлежит тебе), я регулярно видел странное выражение боли на левантийском лице десятника. Я наблюдал это выражение, когда он выпроваживал грязного единоверца, бородатого, хитрого, пахнущего примитивной румынской кухней, – тот раз в два месяца приходил на фабрику клянчить деньги от имени невразумительного Еврейского физиотерапевтического университета. Наш десятник всегда давал этому созданию несколько грошей и торопил к грузовому выходу с неловкой поспешностью, словно его присутствие могло спровоцировать нечто гораздо хуже забастовки. В такие дни я всегда был добрее к десятнику, потому что он был странно уязвимым и безутешным. Мы медленно шли между огромными рулонами кашемира и твида Харриса[172], и я позволял ему делать, что угодно. (Он, например, не дразнил меня за новые мускулы, которых я добился методом «динамического напряжения». Почему ты меня отвлек?)
   – Что такое моя фабрика сегодня? Груда тряпок и бирок, путаница, надругательство над моей душой.
   – Надгробие ваших стремлений, сэр?
   – Именно, парень.
   – Прах во рту, уголек в глазу, сэр?
   – Я не желаю, чтобы этот бродяга снова сюда приходил, слышишь меня? В один прекрасный день они уйдут отсюда вместе с ним. И я буду во главе колонны. Этот мелкий негодяй счастливее, чем вся честная компания.
   Но, разумеется, он так никогда и не выгнал тошнотворного попрошайку и страдал от этого с регулярностью менструаций, – так женщины сожалеют о жизни, подчиненной лунной юрисдикции.
   Ты досаждал мне, как луна. Я знал, что ты связан старыми законами страдания и неизвестности. Меня страшит мудрость калек. Пара костылей, преувеличенная хромота могут вдребезги разбить неторопливую прогулку, которую я начал в новом костюме, чисто выбритый, насвистывая. Я завидовал тебе, той определенности, с которой ты был ничем. Я жаждал магии сорванных одежд. Я ревновал к ужасам, которые рисовал перед тобой, но перед которыми не мог дрожать сам. Я никогда не был очень пьян, очень беден, очень богат. От всего этого больно – возможно, очень больно. От этого мне хочется плакать, прося утешения. Хочется простирать руки. Да, я желал быть Президентом новой Республики. Мне нравится слышать, как вооруженные подростки скандируют мое имя за больничными воротами. Да здравствует Революция! Дайте побыть Президентом в последние тридцать дней.
   Где ты бродишь сегодня, дорогой друг? Ты отказался от мяса? Ты разоружен и пуст, инструмент Благодати? Можешь перестать болтать? Привело ли одиночество к экстазу?
   В том, как ты сосал, было глубокое сострадание. Я ненавидел его, я им злоупотреблял. Но смею надеяться, что ты осуществишь лучшие мои стремления. Смею надеяться, что ты произведешь на свет жемчужину и оправдаешь это жалкое тайное раздражение.
   Это письмо пишется старым языком, и мне не причиняет не малейших неудобств необходимость вспоминать вышедшие из моды обороты. Я должен дотянуться разумом назад, в зоны, обтянутые колючей проволокой, – я потратил жизнь на извлечение себя оттуда. Я, однако, не жалею о попытке.
   Наша любовь никогда не умрет, это я тебе могу обещать, я, запустивший это письмо, как воздушного змея в ветра твоего желания. Мы родились вместе, и в поцелуях наших сознались, что хотим родиться вновь. Мы лежали в объятиях друг друга – друг другу учителя. Мы искали особенный тон для каждой особенной ночи. Мы пытались вычистить ругань, страдая от намека на то, что ругань – составляющая тона. Я был твоим приключением, а ты моим. Я был твоим путешествием, ты моим, а Эдит – нашей путеводной звездой. Это письмо летит от нашей любви, как искры от бьющихся мечей, как игольчатый ливень от бряцающих тарелок, как яркие семечки пота, скользящие в центре крепкого объятия, как белые перья, что висят в воздухе над обезглавленными петухами бусидо[173], как дикий взвизг меж двух лужиц ртути, готовых слиться в одну, как атмосфера секретов, которой окутаны близнецы. Я был твоей тайной, а ты моей, и мы ликовали, поняв, что тайна – наш дом. Наша любовь не может умереть. Из глубин истории я пришел сказать тебе это. Как два мамонта, сцепившиеся бивнями в нешуточном состязании на заре наступающего ледникового периода, мы сохраним друг друга. Наша педолюбовь хранит линии нашей зрелости в строгости и чистоте, так что мы никого, кроме самих себя, не приведем в свои брачные постели, и наши женщины в конце концов узнают нас.
   Мэри Вулнд наконец пустила мою левую руку в складки своей формы. Она наблюдала, как я писал предыдущий абзац, так что я дал ему течь довольно экстравагантно. Женщины любят в мужчинах чрезмерность, потому что она отделяет от собратьев и делает одинокими. Все, что женщинам известно о мужском мире, они узнали от одиноких, невоздержанных изгоев оттуда. Перед яростными гомиками они не могут устоять из-за их крайне ограниченного ума.
   – Пишши дальшше, – свистит она.
   Мэри повернулась ко мне спиной. Шары ее грудей взвизгнули, точно свистки, сигнализирующие об окончании всех работ. Мэри притворяется, что изучает большой коврик, который выткал один из пациентов, загораживая таким образом нашу драгоценную игру. Медленный, как улитка, я просовываю руку ладонью вниз за резинку плотных грубых чулок на задней части бедра. Ткань ее юбки хрустит и прохладна под моими суставами и ногтями, обтянутое чулком бедро теплое, изогнуто, чуть влажно, как буханка свежего белого хлеба.
   – Вышше, – свистит она.
   Я не спешу. Старый друг, я не спешу. У меня такое чувство, что я буду делать это вечность. Ее ягодицы нетерпеливо сжимаются, будто две боксерские перчатки соприкоснулись перед матчем. Моя рука останавливается, и бедро начинает трястись.
   – Сскорее, – свистит она.
   Да, судя по напряжению в чулке, я достиг полуострова, слипшегося с подвязками. Я пройду по всему полуострову, жаркая кожа со всех сторон, затем перепрыгну соски пажей. Чулочные нити натягиваются. Я сжимаю пальцы, чтобы раньше времени не вступить в контакт. Мэри дергается, угрожая всему путешествию. Мой указательный палец отыскивает крепления. Они теплые. Маленькая металлическая петля, резиновая пуговица – тепло прямо за ними.
   – Прошшу вассс, – свистит она.
   Как ангелы на булавочном острие, мои пальцы танцуют на резиновой пуговице. Куда же мне прыгать? К наружной части бедра, тяжелой, теплой, как раковина выброшенной на берег тропической черепахи? Или в топкую грязь посередине? Или летучей мышью присосаться к огромному мягкому свисающему валуну ее правой ягодицы? Над ее белой накрахмаленной юбкой очень мокро. Похоже на ангар, где формируются облака, и дождь идет прямо внутри. Мэри трясет задницей, как свинья-копилка, отдающая золотую монету. Сейчас начнется наводнение. Я выбираю середину.
   – Здессссссссь.
   Моя рука томится в восхитительном супе. Липкие гейзеры окатывают мое запястье. Магнитный дождь проверяет на прочность часы «Булова»[174]. Она ерзает, устраиваясь поудобнее, затем падает на мой кулак, как сеть для ловли горилл. Я прополз сквозь ее влажные волосы, сжимая их пальцами, как сахарную вату. Теперь вокруг меня артезианское изобилие, сосочные оборки, бесчисленные выпуклые мозги, созвездия слизистых сердечных насосов. Влажные сообщения азбукой Морзе бегут вверх по руке, отдают команды умной моей голове, еще, еще, дремлющие обрывки послания темного мозга, избирайте новых счастливых королей для изнуренных обманщиков разума. Я – тюлень, что гонит волны на огромном электрическом водном празднике, я – вольфрамовый проводок, горящий в морях электролампочки, я – создание пещеры Мэри, я – пена волны Мэри, задница медсестры Мэри жадно хлопает, пока она маневрирует, чтобы дыркой в жопе пропахать кость моей руки, розочка прямой кишки скользит вверх-вниз, как во сне любителя кататься по перилам.
   – Хлюп хлёп хлюп хлёп.
   Разве мы не счастливы? Мы так шумим, а никто не слышит, но это лишь крошечное чудо посреди всей этой щедрости, как и радужные короны, парящие над каждым черепом – всего лишь крошечное чудо. Мэри смотрит на меня через плечо, ее глаза закатились, белые, как яичная скорлупа, и изумленная улыбка на раскрытых, как у золотой рыбки, губах. В золотом солнечном свете трудотерапии все уверены, что она – мерзкий дух, возлагающий корзинки, керамические пепельницы и бумажники из ремешков на лучистые алтари их идеального здоровья.
   Старый друг, можешь преклонить колена, читая это, ибо теперь я нашел сладкое бремя своего доказательства. Я не знал, что должен тебе сказать, а сейчас знаю. Я не знал, что хотел объявить, но теперь уверен. Все мои речи были вступлением к этому, все упражнения – лишь прочисткой горла. Сознаюсь, что мучил тебя, но лишь для того, чтобы ты обратил на это внимание. Сознаюсь, что предавал, но лишь затем, чтобы тронуть за плечо. В поцелуях наших и минетах вот что, древний друг, хотел я прошептать.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 [12] 13 14 15 16 17 18 19 20 21

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация