А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Маленькая торговка прозой" (страница 22)

   Наконец настал момент, когда Лысый вообще решил не ложиться. Он надел свой альпака, белизны безупречной, как покров Богородицы, белый галстук, вдел белый цветок в петлицу, взял за руку Изабель и отправился на погром. Ему нужна была малышка, чтобы по запаху выбрать ткани, в остальном он полагался на свою удачу, свои кулаки и свой тягач «Латиль» с тремя кузовами и двойным приводом.
   Изабель за версту чуяла лучшие обрезки. Лысый поднимал мусорные баки и вытряхивал их содержимое в кузов. Лишь на пятом бачке он почувствовал опасность. И тем не менее на этой улице Понт-о-Шу не было ни души. «Но, – как говорила бабушка, – евреи до такой степени верят в привидения, что сами становятся невидимыми. Они повсюду – и нигде». Лысый ударил кулаком в том направлении, откуда, как ему казалось, исходила опасность. Кулак и в самом деле воткнулся в чье-то лицо, и Лысый услышал звук падения тела довольно далеко от того места, где он стоял. Он даже не поинтересовался, кто это был, вывалил бачок в кузов и безмятежно продолжил свой путь.

***
   – Это был мой старший брат. Этот чертов антисемит убил моего брата.
   Через полвека Лусса, негр с Казаманса, все еще сокрушался по этому поводу у постели Малоссена.
   – Я понимаю, тебе сейчас не до сопереживаний, но, видишь ли, для меня это кое-что значит.
   Малоссен лежал пластом.
   – Один удар кулаком – и лицо моего брата расплющено, как муха на буфете.
   Вполне вероятно, что Малоссен все слышит.
   – Но именно в ту ночь я впервые повстречался с Изабель.
   Голос Луссы смягчился.
   – Часто, пока мои братья развлекались, я прятался где-нибудь. Я забирался в спокойный уголок, где поуютнее, поближе к фонарю, и доставал из кармана книжку.

***
   Когда в ту ночь над его бачком склонилось огромное лицо, Лусса сначала подумал, что произошло лунное затмение. Или что у него отобрали его фонарь. Но тут он услышал голос:
   – Что ты читаешь?
   Это был глухой хриплый голос маленькой девочки, страдающей астмой. Лусса ответил:
   – Достоевского. «Бесы».
   Рука с ладонью невероятных размеров вторглась к нему в укрытие.
   – Дай посмотреть.
   Лусса попытался защищаться:
   – Ты ничего не поймешь.
   – Ну же! Я верну.
   Сразу две просьбы в одном восклицании: отдать книжку и сделать это быстро. Изабель была самой первой женщиной, которой Лусса уступил. И единственной, которая никогда не давала ему повода об этом пожалеть.
   – Только не двигайся.
   Она накрыла этот бачок валявшимся поблизости листом картона, отрицательно покачала головой приближавшемуся Лысому и перешла к следующему.

***
   Когда братья Луссы принесли старшего домой, они не смогли объяснить отцу, что произошло, точно так же, как в свое время тряпичники Лысому.
   – На нас напал призрак.
   – Он был весь белый, на тракторе.
   – Призраки не ездят на тракторах, – сказал отец. – Темнота вы суеверная.
   – Как хочешь, но мы туда больше не пойдем, – ответили сыновья.
   Лысый сначала и не подозревал, кому он объявил войну. Он вышел победителем из этой еврейской ночи, вот и все. На следующую ночь он опять собирался пойти туда. Но когда он вернулся из этого второго похода, его собственные помойки были охвачены пламенем. Огонь разжег великан-африканец, с шевелюрой настолько густой, насколько сам он был лыс, настолько же черный, насколько он был белым. Соплеменники также почитали его за предводителя, князя Казаманса, Зигиншорского[29] короля, который также пришел отнять у нас наши такси, будучи всего-навсего мажордомом у какого-то торговца арахисом, которому он свернул шею однажды, когда тот очередной раз назвал его гигантским бабуином. Князь Казаманса презирал такси. Он заправлял помойками Марэ, которых едва хватало, чтобы прокормить своих, на Лысого он не рассчитывал.

***
   – Короче, я избавлю тебя от подробностей, дурачок, но эти двое не могли однажды не встретиться. Все было готово для этого легендарного поединка. И злосчастная дуэль состоялась в ночь полнолуния. На этом кончилось мое детство. Их нашли мертвыми, обоих, в лучших традициях мусорщиков: повсюду вырванные крючьями куски плоти.
   Дыхание Малоссена было до того искусственным, что он казался не более живым, чем те двое.
   – А что же Изабель, спросишь ты меня?
   Это и в самом деле был вопрос, который задал бы Малоссен.
   – Так вот, пока шла эта битва гигантов, Изабель отыскала меня в моем любимом бачке. Она прочитала Достоевского и возвращала мне его, как и обещала. «Ну что, поняла хоть что-нибудь?» – спросил я. «Нет». – «Вот видишь...» – «Нет, но не потому, что книга слишком сложная». – «Ах так!» – «Нет, здесь другое». (Хочу напомнить тебе, дурачок, что за две улицы оттуда наши отцы рвали друг друга в клочья.) – «Что же?» – «Ставрогин», – ответила Изабель. У нее была такая же голова, как сейчас. Невозможно было определить ее возраст. «Ставрогин?» – «Да, Ставрогин, главный герой, он что-то скрывает, он не говорит всей правды, от этого все так запутано». – «Как тебя зовут?» – «Изабель». – «Меня – Лусса». – «Лусса?» – «Лусса с Казаманса». (До нас доносился хрип дерущихся великанов, наших отцов, звон металлических крючьев.) – «Слушай, Лусса, нужно будет встретиться, когда все это закончится». – «Да, хорошо бы». – «Нужно, чтобы люди всегда встречались». Только по этим словам можно было догадаться, что перед тобой маленькая девочка. Но если хорошенько подумать, то такие слова, как «всегда» и «никогда», до сих пор у нее в обиходе.
   После похорон нас обоих поместили в приют. То есть в разные, конечно, но мы стойко держались. Мы встречались так часто, как только было возможно. Стены возводятся для того, чтобы их преодолевали.
   А теперь слушай внимательно, дурачок. 9 июня 1931 года мы вместе, Изабель и я, ходили во Дворец колоний. Колонии – это, если хочешь, часть моей истории. Итак, мы встречаемся во Дворце колоний и тут же натыкаемся на первый в нашей жизни книжный автобус. Две с половиной тысячи томов на тележке с мотором в десять лошадиных сил. Культура на колесах. Чтобы «Три мушкетера» добрались и до Казаманса... Ты представляешь, как мы обрадовались!
   Мы катались по всему городу в компании таких же шалопаев, рассматривая книжки.
   Запомни эту дату, 9 июня 1931 года, это настоящий день рождения Изабель. Она отрыла где-то на полках совсем маленькую книжку и сказала мне: «Смотри». Это была «Исповедь Ставрогина», заключительная часть Достоевских «Бесов», в издании «Плона», если не ошибаюсь. Изабель стала читать этот отрывок так, как если бы это было личное письмо. И практически сразу же расплакалась. О, эти печали заумных девчонок! Ты думаешь: «Как это трогательно, когда малышка проливает слезы над романом...» Она плакала все время, пока читала, и в этом не было ничего трогательного. Обезвоживание организма, ничего больше. Я думал, она здесь на месте и скончается, от потери влаги. Автобусу пришлось высадить нас посреди дороги. Они не могли допустить, чтобы ребенок захлебнулся в собственных слезах у них на борту в самый день открытия. Стоя подо львом Данфера[30], Изабель посмотрела на меня:
   – Я знаю, почему Ставрогин вел себя как сумасшедший в «Бесах».
   Сейчас ее глаза были сухие, как камни в печке. Я думал только об одном: как наполнить ее влагой, чтобы она смогла поплакать хотя бы еще раз в жизни.
   – Он изнасиловал девочку.
   Ну, что я мог на это ответить?
   – И ты знаешь, что сделала эта девочка, Лусса?
   – Нет.
   – Она погрозила ему пальцем
   – И все?
   – А что еще, по-твоему, может сделать маленькая девочка?
   – Ну, я не знаю.
   – А потом она повесилась.
   Тут она опять начала всхлипывать, но уже без слез. Это было ужасно, потому что я боялся, как бы ее костлявое, как кол, тело не проткнуло уже тогда набухшую голову.
   – Я, когда вырасту...
   Она задыхалась:
   – Когда я вырасту, на меня никто не сможет напасть.
   И тут вдруг она рассмеялась своим победным смехом, ты знаешь, этот ее шипящий смех... Она нарисовала в воздухе силуэт своей огромной головы, посаженной на костлявое тельце, и весело повторила:
   – Как и сейчас, никто!

***
   Лусса уже почти вышел из палаты, он держался за ручку двери и испытывал смутное желание, чтобы его поскорее вынесло отсюда:
   – Это и надо объяснить твоей Жюли, дурачок, нельзя стрелять в женщину, у которой в голове засела повесившаяся девочка.

   30

   И правда, Жюли, ради бога, прекрати эту бойню, не стреляй больше, зарой топор войны, оставь это! Что еще выдумала – мстить! Чем ты лучше других сейчас, ты ведь точно так же ищешь виноватых? Шаботт меня убрал, Готье работал на Шаботта, Калиньяк платил Готье, Забо наняла Калиньяка, Лусса любит Забо... Значит, все причастны: так, что ли? Когда же ты остановишься в таком случае? Где, по-твоему, проходит грань невиновности? Подумай хоть две секунды, с какой стати тебе вообще останавливаться, полный бред! Уйми наконец свое женское сердце! Шаботт сидел на самом верху, ты, что же, всех, кто был под ним, собираешься отправить на тот свет? Выходит, тебе надо прикончить и Аннелиз вместе с Карегга, Тянем и всей набережной Орфевр, чего уж там? А когда ты выметешь весь этот угол, у тебя еще останутся патроны, чтобы разделаться со всеми остальными? Месть, Жюли, – это пространство с расплывчатыми границами, и потому безграничное. Неужели твой папаша-губернатор не объяснил тебе этого? Версальский договор обделил немцев, которые набросились на евреев, которые сейчас гонят палестинцев, у которых остаются беззащитные вдовы, которые носят в своем чреве завтрашних мстителей... Ты и в самом деле намерена отправить на тот свет весь персонал «Тальона», всех до последнего? А почему бы и не племя Бен Тайеба заодно, раз уж ты здесь, или мою семейку? Клару, например, – она же сделала такие замечательные снимки Ж. Л. В., Жереми и Малыша за то, что они каждый божий день заставляли меня повторять эти дурацкие интервью Ж. Л. В. Все несут ответственность: не так ли? Но не в равной мере? А разве месть знает меру, Жюли? В том краю ни холодно ни жарко. То – территория мысли, а не чувства. Там нет нелетной погоды. Безликая планета, макроклимат уверенности. Ничто не может прервать эту цепь цепных реакций: одного достали – он, прежде чем упасть замертво, указывает на следующего, виновные передают пулю один другому, и Месть делает свое дело, слепо, как все косари в юбках. Остановись, Жюли! Меч в ножны! Иначе ты натрешь мозоли на тех пальцах, которые тебе оставил Тянь, а когда ты покончишь со всем, что движется, ты придешь расправиться и со мной, чтобы быть до конца логичной! Помнишь, какую ты мне устроила сцену, прежде чем хлопнуть дверью? Да или нет? Ты винила меня в том, что я не был самим собой, худшее из преступлений в твоем кодексе!
   Поверь, Жюли, все к тому и идет, в конце ты явишься отключить меня, думая, что тем самым убиваешь того, кто отобрал меня у тебя. Это случится зимним вечером, или нет, лучше – утром, приговоры всегда приводят в исполнение на заре; так вот – зимнее утро, я буду здесь, буду лежать, с обнаженными нервами, вернее, заменяющими их проводами, которые держат меня на плаву, в ужасе ожидая прихода Бертольда, этого светила, которое хочет меня погасить. И вдруг мои антенны уловят частоту твоих шагов, ведь мы окружены сверхчуткой плазмой, – ты этого не знала, Жюли? И каждой клеточкой мы чувствуем эту вибрацию – ты не знала? «Это не Бертольд, – скажет мне моя кожа, – расслабься, Малоссен, это твоя Жюли». И в самом деле, это будешь ты. И я распознаю тебя точно так же, как я улавливаю вспышки Жереми, спокойный голос моей Клары, ее двойное сердцебиение, краткие реплики Терезы, трели Малыша, который все еще разговаривает на птичьем языке, радуясь своему щебетанию... Я узнаю тебя, Жюли, как только ты сделаешь первый шаг по коридору. О нет, я не услышу тебя; но воздушная волна, что бежит впереди тебя, твой широкий шаг воительницы коснутся моей кожи, и я узнаю тебя, потому что нет в этом мире другой такой походки, как у тебя, такой стремительной в своей уверенности идти вперед, куда бы то ни было.

***
   Так размышлял Малоссен в глубокой коме. Если когда-нибудь он выйдет из туннеля, который просверлила в его мозгу эта пуля, он не станет рассказывать перед камерами все эти лучезарные истории побывавших в запредельном мире и вернувшихся оттуда (видения в лучах северного сияния, отдых сознания, умиротворение сердца, блаженство души); он только расскажет о страхе перед коварным Бертольдом, да, заботы здесь точно такие же, как и в мире живых. Конечно, он не верил, что Жюли придет разделаться с ним. Просто так он мог не думать о Бертольде – маленькая уловка. Он призывал Жюли. Он дразнил сразившего их амура. Он устремлялся с распростертыми объятиями к ней навстречу по этой самой зеленой ниточке, что бежала по экрану. Он гнал прочь страшного Бертольда, спасаясь под прикрытием Жюли. Однажды Жереми его спас, но эти сволочи утихают только при непосредственной опасности, и Бертольд, разумеется, не будет вечно бояться скальпеля Жереми, Бертольд боится только Марти. А Марти как раз отбыл в Японию, лекции, понимаете ли, читает для пущего здоровья японцев, да живут они сто лет! Марти, Марти, на кого же ты меня оставил? Когда жизнь висит на волоске, цена этого волоска вырастает до сумасшедших размеров! Но разве Малоссен еще жив? Глубокая кома... паралич мозга... пустота... он, конечно, не собирался оспаривать поставленный диагноз... «Он мертв! Клиническая смерть!» Бертольд вбивал сваи уверенности... «Необратимые нарушения центральной нервной системы!»... «Троцкий и Кеннеди чувствовали себя лучше!» Голос Марти отвечал твердо, но без особого убеждения: «Длительное бессознательное состояние, Бертольд, жизнеспособный организм!» Это прозвучало фальшиво; сердечно, с сожалением, но ненаучно на этот раз. А научности Бертольда нужно было противопоставить то же самое. Вот Тереза и ответила, по-своему, прямо: «Абсурд!» Восклицательные знаки Терезы – это совсем другое дело! Ни один дровосек в мире не смог бы всех их вырубить под корень. «Бенжамен умрет в своей постели в возрасте девяноста трех лет!» И кто-то еще говорит об утешении... Полжизни в постели... Годы неподвижности: все трескается, мокнет, течет и кончается, как всегда, вибрирующим матрасом, как в развеселом мотеле... Малоссен представлял себе пыльные фиги, вялящиеся на решетке под жгучим солнцем... Девяносто три года... Ну спасибо, Тереза! «Занимать больничные койки под грядки для безжизненных тел, которые поддерживаются только искусственным питанием, вам это просто так не пройдет, уж я постараюсь!»... Но постойте, как же тогда я мог услышать это – я, который по приговору светил ничего не слышит, – и как я могу думать – я, чей мозг размотал свой клубок мыслей в одну ниточку энцефалограммы, ровную, без извилин, как волосок мертвого ангела, – и откуда я все это знаю, если считается, что меня больше нет?..
   С другой стороны, не было сомнений, что он все знал, все понимал, все запоминал с самого того момента, когда его уложила эта пуля, – все: как мчались на «скорой», как вражеские скальпели вскрыли и закрыли его котелок, непрерывное паломничество семьи к его изголовью (они редко приходили все вместе, они распределили часы посещений так, чтобы он не оставался один и в то же время не задыхался от наплыва жаждущих его навестить, они всегда обращались к нему, как к живому, с подачи Терезы, причем она единственная не сказала ему ни слова)... Как он мог узнавать своих: Жереми, выбивающего 20 из 20, если дело касалось химии (осторожно, все вокруг подвергаются опасности, когда этот ребенок начинает химичить), Клару, сообщающую ему об успехах своего карманного Кларанса: «Он шевелится, Бен, он толкается ножкой» (то ли еще будет...), Малыша, взахлеб рассказывающего о необъятной любви Превосходного Джулиуса, Луссу с его уроками китайского, с его страхами за Королеву Забо, Луссу с его ночными, как полагал Малоссен, чтениями: «Смотри, что выбросили на этой неделе на книжные прилавки, дурачок. Во всяком случае, лучше, чем этот Ж. Л. В., правда?» Значит, он был еще жив, если Лусса отпускал шуточки на его счет? Или это и называется умереть – купаться в безграничной любви своих родных, без малейших обязательств со своей стороны, без необходимости отвечать, не чувствуя при этом земного притяжения, непрерывно наслаждаться компанией тех, кого любишь. Если так, то да здравствует смерть!.. Но нет... все это слишком хорошо... в конце концов, они – те, кого он любит, выходят из палаты, все, даже Лусса, пришедший последним, и мысль Малоссена уже не следует за ними, ее путешествие по земле никем не оплачено, и она остается там, прикованная к телу Малоссена, в четырех стенах больницы.
   Тогда возвращается страх перед коварным Бертольдом. А вместе с ним еще одно доказательство того, что он и в самом деле жив, раз он боится смерти. Может быть, этот страх и являлся единственной причиной его энцефалографической немоты. Его скованный ужасом мозг не подавал признаков жизни. Тянул покорно прямую линию под режущим взглядом Бертольда. Конечно, он не должен был молчать: нужно было брыкаться, выражать свою панику восклицательными знаками, наводнить экран взлетами и падениями. Но видели ли вы когда-нибудь приговоренного, протестующего под дулами винтовок? Расстреливают всегда мешок с картошкой, оцепеневший перед залпом, не намного живее, чем после решающего выстрела. Эта покорность претендента в трупы – заключительное проявление уважения к власти, последние расшаркивания с Компетентностью: «Раз меня приговорили...» Вероятно, то же самое твердил и он: «Паралич мозга? Ну, раз они так говорят...»
   Но что же тогда сопротивлялось внутри него, мертвого, с научной точки зрения на сто процентов?.. Что ожидало прихода Бертольда? Откуда эта бдительность, если мозг и правда был вне игры? В его организме произошел раскол, и это был факт, который скрывать уже было невозможно. Против мозга, который, не сопротивляясь, превратился в стороннего наблюдателя (он умер, нам будет его не хватать, он был прекрасным человеком), решительно восставало первое лицо: «Я здесь, живехонек! Мне плевать на тебя, предатель несчастный, на тебя, на два твоих дурацких полушария и на девять миллиардов твоих серых клеточек! Я не позволю Бертольду убрать меня, выдернув тебя из розетки! Я тоже существую! И, что гораздо важнее, я этого хочу!»
   Как будто кто-то с высокой трибуны взывал к бесчисленному народу своих клеток, оставшихся в живых. Эта акция протеста принимала угрожающие размеры. И он, который всю свою жизнь избегал всяких митингов и акций протеста, вдруг ощутил себя средоточием мобилизованных сил, местом сбора, где все, что выражалось от первого лица, говорило от имени своей клеточной бесчисленности. Он чувствовал, как напряжены все его клеточки, все до единой, до самых отдаленных уголков его тела. Это было как раз то предгрозовое состояние сознания, раздробленного на бесконечное множество частей, в котором гремят исторические слова, магические заклинания, меняющие весь мировой порядок, фразы, изменяющие человека, слова, остающиеся на века. Он чувствовал, как истина зреет в нем. Как она растет. Как вот-вот распустится. Все его клеточки, напряженные до предела, сплотились в один собор тишины, в котором должна была родиться истина, чтобы жить в веках... и вечность – это еще самое малое!
   Она пришла наконец!
   Она прорвалась призывным лозунгом: КАЖДАЯ КЛЕТКА ЖИВЕТ САМА ПО СЕБЕ! НЕТ – ПАРАЛИЗОВАННОМУ ЦЕНТРУ!
   «НЕТ – ПАРАЛИЗОВАННОМУ ЦЕНТРУ!» – в один голос подхватили тысячи клеток.
   «НЕТ – ПАРАЛИЗОВАННОМУ ЦЕНТРУ!» – вопило его безжизненное тело.
   «НЕТ – ПАРАЛИЗОВАННОМУ ЦЕНТРУ!» – молча кричало то, что осталось от Бенжамена Малоссена, в мигающем лампочками приборов полумраке палаты.

***
   Зеленая прямая энцефалограммы все так же тянулась через тусклый экран, не выдав ни малейшим подрагиванием свершившуюся революцию. И когда угловатый Бертольд протиснулся в дверь палаты, то даже не взглянул на то, что лежало теперь под дыхательным аппаратом.
   – Давайте, – сказал он сопровождавшей его медсестре, – и так уже уйму времени с ним потеряли.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 [22] 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация