А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Очарованный странник" (страница 4)

   Глава пятая

   Только, решивши себе этакую потеху добыть, я думаю как бы мне лучше этого офицера раздразнить, чтобы он на меня нападать стал? и взял я сел, вынул из кармана гребень и зачал им себя будто в голове чесать; а офицер подходит и прямо к той своей барыньке.
   Она ему – та-та-та, та-та: все, значит, о том, что я ей дитя не даю.
   А он её по головке гладит и говорит:
   – Ничего это, душенька, ничего: я против него сейчас средство найду. Деньги, – говорит, – раскинем, у него глаза разбежатся; а если и это средство не подействует, так мы просто отнимем у него ребёнка, – и с этим самым словом подходит ко мне и подаёт мне пучок ассигнаций, а сам говорит:
   – Вот, – говорит, – тут ровно тысяча рублей, – отдай нам дитя, а деньги бери и ступай, куда хочешь.
   А я нарочно невежничаю, не скоро ему отвечаю: прежде встал потихонечку; потом гребень на поясок повесил, откашлянулся и тогда молвил:
   – Нет, – говорю, – это твоё средство, ваше благородие, не подействует, – а сам взял, вырвал у него из рук бумажки, поплевал на них да и бросил, говорю;
   – Тубо, – пиль, апорт, подними!
   Он огорчился, весь покраснел, да на меня; но мне, сами можете видеть мою комплекцыю, – что же мне с форменным офицером долго справляться: я его так слегка пихнул, он и готов: полетел и шпоры вверх задрал, а сабля на сторону отогнулася . Я сейчас топнул, на эту саблю его ногой наступил и говорю:
   – Вот тебе, – говорю, – и храбрость твою под ногой придавлю.
   Но он хоть силой плох, но отважный был офицерик: видит, что сабельки ему у меня уже не отнять, так распоясал её, да с кулачонками ко мне борзо кидается… Разумеется, и эдак он от меня ничего, кроме телесного огорчения, для себя не получил, но понравилось мне, как он характером своим был горд и благороден: я не беру его денег, и он их тоже не стал подбирать.
   Как перестали мы драться, я кричу:
   – Возьми же, ваше сиятельство, свои деньги подбери, на прогоны годится!
   Что же вы думаете: ведь не поднял, а прямо бежит и за дитя хватается; но, разумеется, он берет дитя за руку, а я сейчас же хвать за другую и говорю:
   – Ну, тяни его: на чию половину больше оторвётся.
   Он кричит:
   – Подлец, подлец, изверг! – и с этим в лицо мне плюнул и ребёнка бросил, а уже только эту барыньку увлекает, а она в отчаянии прежалобно вопит и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза и руки сюда ко мне и к дите простирает… и вот вижу я и чувствую, как она, точно живая, пополам рвётся, половина к нему, половина к дитяти… А в эту самую минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже в руках пистолет, и он все стреляет из того пистолета да кричит:
   – Держи их, Иван! Держи!
   «Ну как же, – думаю себе, – так я тебе и стану их держать? Пускай любятся!» – да догнал барыньку с уланом, даю им дитя и говорю:
   – Нате вам этого пострела! только уже теперь и меня, – говорю, – увозите, а то он меня правосудию сдаст, потому что я по беззаконному паспорту.
   Она говорит:
   – Уедем, голубчик Иван, уедем, будем с нами жить.
   Так мы и ускакали и девчурку, мою воспитомку, с собой увезли, а тому моему барину коза, да деньги, да мой паспорт остались.
   Всю дорогу я с этими своими еловыми господами все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это я сделал, что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, «вы» говорит, а я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое думать: куда теперь меня ещё судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан мне говорит:
   – Послушай, Иван, ты ведь, я думаю, знаешь, что мне тебя при себе держать нельзя.
   Я говорю:
   – Почему же?
   – А потому, – отвечает, – что я человек служащий, а у тебя никакого паспорта нет.
   – Нет, у меня был, – говорю, – паспорт, только фальшивый.
   – Ну вот видишь, – отвечает, – а теперь у тебя и такого нет. На же вот тебе двести рублей денег на дорогу и ступай с богом, куда хочешь.
   А мне, признаюсь, ужасть как неохота была никуда от них идти, потому что я то дитя любил; но делать нечего, говорю:
   – Ну, прощайте, – говорю, – покорно вас благодарю на вашем награждении, но только ещё вот что.
   – Что, – спрашивает, – такое?
   – А то, – отвечаю, – что я перед вами виноват, что дрался с вами и грубил.
   Он рассмеялся и говорит:
   – Ну что это, бог с тобой, ты добрый мужик.
   – Нет-с, это, – отвечаю, – мало ли что добрый, это так нельзя, потому что это у меня может на совести остаться: вы защитник отечества, и вам, может быть, сам государь «вы» говорил.
   – Это, – отвечает, – правда: нам, когда чин дают, в бумаге пишут: «Жалуем вас и повелеваем вас почитать и уважать».
   – Ну, позвольте же, – говорю, – я этого никак дальше снесть не могу…
   – А что же, – говорит, – теперь с этим делать. Что ты меня сильнее и поколотил меня, того назад не вынешь.
   – Вынуть, – говорю, – нельзя, а по крайности для облегчения моей совести, как вам угодно, а извольте сколько-нибудь раз меня сами ударить, – и взял обе щеки перед ним надул.
   – Да за что же? – говорит, – за что же я тебя стану бить?
   – Да так, – отвечаю, – для моей совести, чтобы я не без наказания своего государя офицера оскорбил.
   Он засмеялся, а я опять надул щеки как можно полнее и опять стою.
   Он спрашивает:
   – Чего же ты это надуваешься, зачем гримасничаешь?
   А я говорю:
   – Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте, – говорю, – меня с обеих сторон ударить, – и опять щеки надул; а он вдруг, вместо того чтобы меня бить, сорвался с места и ну целовать меня и говорит:
   – Полно, Христа ради, Иван, полно: ни за что на свете я тебя ни разу не ударю, а только уходи поскорее, пока Машеньки с дочкой дома нет, а то они по тебе очень плакать будут.
   – А! это, мол, иное дело; зачем их огорчать? И хоть не хотелось мне отходить, но делать нечего: так и ушёл поскорей, не прощавшись, и вышел за ворота, и стал, и думаю:
   «Куда я теперь пойду?» И взаправду, сколько времени прошло с тех пор, как я от господ бежал и бродяжу, а все я нигде места под собой не согрею… «Шабаш, – думаю, – пойду в полицию и объявлюсь, но только, – думаю, – опять теперь то нескладно, что у меня теперь деньги есть, а в полиции их все отберут: дай же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю с кренделями в трактире попью в своё удовольствие». И вот я пошёл на ярмарку в трактир, спросил чаю с кренделями и долго пил, а потом вижу, дольше никак невозможно продолжать, и пошёл походить. Выхожу за Суру за реку на степь, где там стоят конские косяки, и при них же тут и татары в кибитках. Все кибитки одинаковые, но одна пёстрая-препестрая, а вокруг неё много разных господ занимаются, ездовых коней пробуют. Разные – и штатские, и военные, и помещики, которые приехали на ярмарку, все стоят, трубки курят, а посереди их на пёстрой кошме сидит тонкий, как жердь, длинный степенный татарин в штучном халате и в золотой тюбетейке. Я оглядаюсь и, видя одного человека, который при мне в трактире чай пил, спрашиваю его: что это такой за важный татарин, что он один при всех сидит? А мне тот человек отвечает:
   – Нешто ты, – говорит, – его не знаешь: это хан Джангар[29].
   – Что, мол, ещё за хан Джангар?
   А тот и говорит:
   – Хан Джангар, – говорит, – первый степной коневод, его табуны ходят от самой Волги до самого Урала во все Рынь-пески[30], и сам он, этот хан Джангар, в степи все равно что царь.
   – Разве, – говорю, – эта степь не под нами?
   – Нет, она, – отвечает, – под нами, но только нам её никак достать нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять нечего, вот по этой причине, – говорит, – хан Джангар там и царюет, и у него там, в Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады, и мало-зады, и мамы, и азии, и дербыши, и уланы, и он их всех, как ему надо, наказывает, а они тому рады повиноваться.
   Я эти слова слушаю, а сам смотрю, что в то самое время один татарчонок пригонил перед этого хана небольшую белую кобылку и что-то залопотал; а тот встал, взял кнут на длинном кнутовище и стал прямо против кобылицыной головы и кнут ей ко лбу вытянул и стоит. Но ведь как, я вам доложу, разбойник стоит? просто статуй великолепный, на которого на самого заглядеться надо, и сейчас по нем видно, что он в коне все нутро соглядает. А как я по этой части сам с детства был наблюдателен, то мне видно, что и сама кобылица-то эта зрит в нем знатока, и сама вся навытяжке перед ним держится: на-де, смотри на меня и любуйся! И таким манером он, этот степенный татарин, смотрел, смотрел на эту кобылицу и не обходил её, как делают наши офицеры, что по суетливости все вокруг коня мычутся, а он все с одной точки взирал и вдруг кнут опустил, а сам персты у себя на руке молча поцеловал: дескать, антик! и опять на кошме, склавши накрест ноги, сел, а кобылица сейчас ушми запряла, фыркнула и заиграла.
   Господа, которые тут стояли, и пошли на неё вперебой торговаться: один даёт сто рублей, а другой полтораста и так далее, все большую друг против друга цену нагоняют. Кобылица была, точно, дивная, ростом не великонька, в подобье арабской, но стройненькая, головка маленькая, глазок полный, яблочком, ушки сторожкие; бочка самые звонкие, воздушные, спинка как стрелка, а ножки лёгкие, точёные, самые уносистые. Я как подобной красоты был любитель, то никак глаз от этой кобылицы не отвлеку. А хан Джангар видит, что на всех от неё зорость[31] пришла и господа на неё как оглашённые цену наполняют, кивнул чумазому татарчонку, а тот как прыг на неё, на лебёдушку, да и ну её гонить, – сидит, знаете, по-своему, по-татарски, коленками её ёжит, а она под ним окрыляется и точно птица летит и не всколыхнёт, а как он ей к холочке принагнется да на неё гикнет, так она так вместе с песком в один вихорь и воскурится. «Ах ты, змея! – думаю себе, ах ты, стрепет степной, аспидский! где ты только могла такая зародиться?» И чувствую, что рванулась моя душа к ней, к этой лошади, родной страстию. Пригонил её татартище назад, она пыхнула сразу в обе ноздри, выдулась и всю усталь сбросила и больше ни дыхнёт и ни сапнет. «Ах ты, – думаю, – милушка; ах ты, милушка!» Кажется, спроси бы у меня за неё татарин не то что мою душу, а отца и мать родную, и тех бы не пожалел, – но где было о том и думать, чтобы этакого летуна достать, когда за неё между господами и ремонтёрами невесть какая цена слагалась, но и это ещё было все ничего, как вдруг тут ещё торг не был кончен, и никому она не досталась, как видим, из-за Суры от Селиксы[32], гонит на вороном коне борзый всадник, а сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил, коня бросил и прямо к той к белой кобылице и стал опять у неё в головах, как и первый статуй, и говорит:
   – Моя кобылица.
   А хан отвечает:
   – Как не твоя: господа мне за неё пятьсот монетов дают.
   А тот всадник, татарчище этакий огромный и пузатый, морда загорела и вся облупилась, словно кожа с неё сорвана, а глаза малые, точно щёлки, и орёт сразу:
   – Сто монетов больше всех даю!
   Господа взъерепенились, ещё больше сулят, а сухой хан Джангар сидит да губы цмокает, а от Суры с другой стороны ещё всадник-татарчище гонит на гривастом коне, на игренем, и этот опять весь худой, жёлтый, в чем кости держатся, а ещё озорнее того, что первый приехал. Этот съёрзнул с коня и как гвоздь воткнулся перед белой кобылицей и говорит:
   – Всем отвечаю: хочу, чтобы моя была кобылица!
   Я и спрашиваю соседа: в чем тут у них дело зависит.
   А он отвечает:
   – Это, – говорит, – дело зависит от очень большого хана-Джангарова понятия. Он, – говорит, – не один раз, а чуть не всякую ярмарку тут такую штуку подводит, что прежде всех своих обыкновенных коней, коих пригонит сюда, распродаст, а потом в последний день, михорь его знает откуда, как из-за пазухи выймет такого коня, или двух, что конэсеры не знать что делают; а он, хитрый татарин, глядит на это да тешится, и ещё деньги за то получает. Эту его привычку знавши, все уже так этого последыша от него и ожидают, и вот оно так и теперь вышло: все думали, хан ноне уедет, и он, точно, ночью уедет, а теперь ишь какую кобылицу вывел…
   – Диво, – говорю, – какая лошадь!
   – Подлинно диво, он её, говорят, к ярмарке всереди косяка пригонил, и так гнал, что её за другими конями никому видеть нельзя было, и никто про неё не знал, опричь этих татар, что приехали, да и тем отказал, что кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью её от других отлучил и под Мордовский ишим[33] в лес отогнал и там на поляне с особым пастухом пас, а теперь вдруг её выпустил и продавать стал, и ты погляди, что из-за неё тут за чудеса будут и что он, собака, за неё возьмёт, а если хочешь, ударимся об заклад, кому она достанется?
   – А что, мол, такое: из-за чего нам биться?
   – А из-за того, – отвечает, – что тут страсть что сейчас почнется: и все господа непременно спятятся, а лошадь который-нибудь вот из этих двух азиатов возьмёт.
   – Что же они, – спрашиваю, – очень, что ли, богаты?
   – И богатые, – отвечает, – и озорные охотники: они свои большие косяки гоняют и хорошей, заветной лошади друг другу в жизнь не уступят. Их все знают: этот брюхастый, что вся морда облуплена, это называется Бакшей Отучев, а худищий, что одни кости ходят, Чепкун Емгурчеев, – оба злые охотники, и ты только смотри, что они за потеху сделают.
   Я замолчал и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от неё и только глядят, а те два татарина друг дружку отпихивают и все хана Джангара по рукам хлопают, а сами за кобылицу держатся и все трясутся да кричат; один кричит:
   – Я даю за неё, кроме монетов, ещё пять голов (значить пять лошадей) , – а другой вопит:
   – Врёт твоя мордам, я даю десять.
   Бакшей Отучев кричит:
   – Я даю пятнадцать голов.
   А Чепкун Емгурчеев:
   – Двадцать.
   Бакшей:
   – Двадцать пять.
   А Чепкун:
   – Тридцать.
   А больше ни у того, ни у другого, видно, уже нет… Чепкун крикнул тридцать, и Бакшей даёт тоже только тридцать, а больше нет; но зато Чепкун ещё в придачу седло сулит, а Бакшей седло и халат, и Чепкун халат скидает, больше опять друг друга им нечем одолевать. Чепкун крикнул: «Слушай меня, хан Джангар: я домой приеду, я к тебе свою дочь пригоню», – и Бакшей тоже дочь сулит, а больше опять друг друга нечем пересилить. Тут вдруг вся татарва, кои тут это торговище зрели, заорали, загалдели по-своему; их разнимают, чтобы до разорения друг друга не довели, тормошат их, Чепкуна и Бакшея, в разные стороны, в бока их тычут, уговаривают.
   Я спрашиваю у соседа:
   – Скажи, пожалуйста, что это такое у них теперь пошло?
   – А вот видишь, – говорит, – этим князьям, которые их разнимают, им Чепкуна с Бакшеем жалко, что они очень заторговались, так вот они их разлучают, чтобы опомнились и как-нибудь друг дружке честью кобылицу уступили.
   – Как же, – спрашиваю, – можно ли, чтобы они друг дружке её уступили, когда она обоим им так правится? Этого быть не может.
   – Отчего же, – отвечает, – азиаты народ рассудительный и степенный: они рассудят, что зачем напрасно имение терять, и хану Джангару дадут, сколько он просит, а кому коня взять, с общего согласия наперепор пустят.
   Я любопытствую:
   – Что же, мол, такое это значит: «наперепор».
   А тот мне отвечает:
   – Нечего спрашивать, смотри, это видеть надо, а оно сейчас начинается.
   Смотрю я и вижу, что и Бакшей Отучев и Чепкун Емгурчеев оба будто стишали и у тех своих татар-мировщиков вырываются и оба друг к другу бросились, подбежали и по рукам бьют.
   – Сгода! – дескать, поладили.
   И тот то же самое отвечает:
   – Сгода: поладили!
   И оба враз с себя и халаты долой и бешметы и чевяки сбросили, ситцевые рубахи сняли, и в одних широких полосатых потищах остались, и плюх один против другого, сели на землю, как курохтаны[34] степные, и сидят.
   В первый раз мне этакое диво видеть доводилось, и я смотрю, что дальше будет? А они друг дружке левые руки подали и крепко их держат, ноги растопырили и ими друг дружке следами в следы упёрлись и кричат: «Подавай!»
   Что такое они себе требуют «подавать», я не предвижу, но те, татарва-то, из кучки отвечают:
   – Сейчас, бачка, сейчас.
   И вот вышел из этой кучки татарин старый, степенный такой, и держит в руках две здоровые нагайки и сравнял их в руках и кажет всей публике и Чепкуну с Бакшеем: «Глядите, – говорит, – обе штуки ровные».
   – Ровные, – кричат татарва, – все мы видим, что благородно сделаны, плети ровные! Пусть садятся и начинают.
   А Бакшей и Чепкун так и рвутся, за нагайки хватаются.
   Степенный татарин и говорит им: «подождите», и сам им эти нагайки подал: одну Чепкуну, а другую Бакшею, да ладошками хлопает тихо, раз, два и три… И только что он в третье хлопнул, как Бакшей стегнёт изо всей силы Чепкуна нагайкою через плечо по голой спине, а Чепкун таким самым манером на ответ его. Да и пошли эдак один другого потчевать: в глаза друг другу глядят, ноги в ноги следками упираются и левые руки крепко жмут, а правыми с нагайками порются… Ух, как они знатно поролись! Один хорошо черкнёт, а другой ещё лучше. Глаза-то у обоих даже выстолбенели, и левые руки замерли, а ни тот, ни другой не сдаётся.
   Я спрашиваю у моего знакомца:
   – Что же это, мол, у них, стало быть, вроде как господа на дуэль, что ли, выходят?
   – Да, – отвечает, – тоже такой поединок, только это, – говорит, – не насчёт чести, а чтобы не расходоваться.
   – И что же, – говорю, – они эдак могут друг друга долго сечь?
   – А сколько им, – говорит, – похочется и сколько силы станет.
   А те все хлещутся, а в народе за них спор пошёл: одни говорят: «Чепкун Бакшея перепорет», а другие спорят: «Бакшей Чепкуна перебьёт», и кому хочется, об заклад держат – те за Чепкуна, а те за Бакшея, кто на кого больше надеется. Поглядят им с познанием в глаза и в зубы, и на спины посмотрят, и по каким-то приметам понимают, кто надёжнее, за того и держат. Человек, с которым я тут разговаривал, тоже из зрителей опытных был и стал сначала за Бакшея держать, а потом говорит:
   – Ах, квит, пропал мой двугривенный: Чепкун Бакшея собьёт.
   А я говорю:
   – Почему то знать? Ещё, мол, ничего не можно утвердить: оба ещё ровно сидят.
   А тот мне отвечает:
   – Сидят-то, – говорит, – они ещё оба ровно, да не одна в них повадка.
   – Что же, – говорю, – по моему мнению, Бакшей ещё ярче стегает.
   – А вот то, – отвечает, – и плохо. Нет, пропал за него мой двугривенный: Чепкун его запорет.
   «Что это, – думаю, – такое за диковина: как он непонятно, этот мой знакомец, рассуждает? А ведь он же, размышляю, – должно быть, в этом деле хорошо понимает практику, когда об заклад бьётся!»
   И стало мне, знаете, очень любопытно, и я и, этому знакомцу пристаю.
   – Скажи, – говорю, – милый человек, отчего ты теперь за Бакшея опасаешься?
   А он говорит:
   – Экой ты пригородник глупый! ты гляди, – говорит, – какая у Бакшея спина.
   Я гляжу: ничего, спина этакая хорошая, мужественная, большая и пухлая, как подушка.
   – А видишь, – говорит, – как он бьёт?
   Гляжу, и вижу тоже, что бьёт яростно, даже глаза на лоб выпялил, и так его как ударит, так сразу до крови и режет.
   – Ну, а теперь сообрази, как он нутром действует?
   – Что же, мол, такое нутром? – я вижу одно, что сидит он прямо, и весь рот открыл, и воздух в себя шибко забирает.
   А мой знакомец и говорит;
   – Вот это-то и худо: спина велика, по ней весь удар просторно ложится; шибко бьёт, запыхается, а в открытый рот дышит, он у себя воздухом все нутро пережжёт.
   – Что же, спрашиваю, – стало быть, Чепкун надёжней?
   – Непременно, – отвечает, – надёжнее: видишь, он весь сухой, кости в одной коже держатся, и спиночка у него как лопата коробленая, по ней ни за что по всей удар не падёт, а только местечками, а сам он, зри, как Бакшея спрохвала поливает, не частит, а с повадочкой, и плеть сразу не отхватывает, а под нею коже напухать даёт. Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котёл посинела, а крови нет, и вся боль у него теперь в теле стоит, а у Чепкуна на худой спине кожичка как на жареном поросёнке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль кровью сойдёт, и он Бакшея запорет. Понимаешь ты это теперь?
   – Теперь, – говорю, – понимаю, – и точно, тут я всю эту азиатскую практику сразу понял и сильно ею заинтересовался: как в таком случае надо полезнее действовать?
   – А ещё самое главное, – указует мой знакомец, – замечай, – говорит, – как этот проклятый Чепкун хорошо мордой такту соблюдает; видишь: стегнёт и на ответ сам вытерпит и соразмерно глазами хлопнет, – это легче, чем пялить глаза, как Бакшей пялит, и Чепкун зубы стиснул и губы прикусил, это тоже легче, оттого что в нем через эту замкнутость излишнего горения внутри нет.
Чтение онлайн



1 2 3 [4] 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация