А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Ждановщина" (страница 1)

   Александр Рубашкин

   Ждановщина

   Будь прокляты Бенкендорфы и Дубельты, какой бы режим ни защищали они насилием над литературой! Бедный, ничтожный поскребыш, его бесславье перейдет в века. Жданов и не догадывался, каким страшным клеймом он клеймит и себя и свое потомство – своим безграмотным и хамским наскоком на Ахматову и Зощенко.[1]
Корней Чуковский

   «После войны, как после грозы, птицы запели» – таково было поэтическое восприятие победы. Вернувшиеся домой, одновременно со скорбью о погибших, ощущали подъем необычайный. Казалось, жизнь пойдет по-другому, лучше, чем в довоенное время. Так думали и люди не склонные к самообольщению. Илья Эренбург уверял летом 1945 года Ольгу Берггольц, что 1937 год повториться не может. Правда, наиболее прозорливые – тот же Эренбург – почувствовали довольно быстро: рано пташечка запела…
   В начале 1946 года ташкентский студент, начинающий поэт Эдуард Бабаев, собираясь поступать в Литературный институт, приехал в Москву с рекомендательными письмами А. А. Ахматовой и Н. Я. Мандельштам и пришел с ними к Эренбургу. Тот, выслушав его, сказал буквально следующее:

...
   «Ни у кого не берите никаких рекомендательных писем. Не связывайте себя. Никто не может поручиться, что те имена, которые сегодня звучат обнадеживающе, завтра не окажутся отверженными. <…> Зачем и кому это сейчас нужно, ссылаться на авторитет Анны Ахматовой. Одна такая строка может погубить вас».[2]

   Все же и для Бабаева, и для большинства грамотных граждан страны, открывших газету «Правда» за 21 августа 1946 года, инвективы против знаменитых – в Ленинграде, по крайней мере, более знаменитых не было – писателей Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, проскрежетавшие в постановлении ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», стали шоком. Фразеология этого документа была оскорбительна – и по духу, и по форме. Абзацы из него и из напечатанного ровно месяц спустя в той же «Правде» «Доклада т. Жданова о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» потом бесконечно цитировались. Их беспощадные формулировки не оставляли сомнений: А. А. Жданов, тогдашний главный идеолог Кремля, распоясался под непосредственным присмотром Сталина. Один из участников встречи с «вождем всех народов», вызванный вместе с другими руководителями Ленинградской писательской организации и редакторами журналов – еще в августе, до доклада Жданова, – говорил мне, что Сталин прямо назвал Зощенко «врагом». Словечки в адрес Ахматовой были также уничижительны и не оставляли сомнений: от советской литературы она отлучена навсегда.
   Как заклинание с августа 1946-го о Зощенко повторялось: «пошляк и подонок», пишущий «пасквили на советских людей»… А о самом факте появления произведений Зощенко и Ахматовой на страницах ленинградских журналов информировалось как о «грубой политической ошибке»…
   В отличие от немедленно закрытого «Ленинграда», в более маститую «Звезду» взамен полностью отставленной редколлегии решили прислать новое начальство – из Москвы (в Ленинграде не доверяли даже рептилиям). Главным редактором был назначен работник ЦК А. М. Еголин, под надзором которого «Звезда» срочно принялась за переделку своего 7—8 (июльско-августовского!) номера. В этот, подписанный его именем, выпуск журнала успели подверстать и самобичующие материалы, и погромную статью ленинградского профессора Л. А. Плоткина…
   После имен главных виновников партийного торжества у Жданова и его клевретов шли представительные списки «раздувавших авторитет Зощенко и Ахматовой» авторов «подозрительных рецензий». Цель была одна – вернуть людей к состоянию «страха и трепета». Но не перед высшими ценностями, а перед весьма земными и меркантильными. Под ударом оказались и знакомые и незнакомые с отверженными гениями люди: коллеги по Союзу писателей, редакторы, преимущественно ленинградские (хотя и в Москве, разумеется, разор был учинен не слабый). Во главе Союза писателей СССР вместо бывшего ленинградца Н. С. Тихонова был поставлен «более выдержанный руководитель» А. А. Фадеев.
   В опале оказались литераторы самой разной степени ангажированности и занимаемого места в номенклатурной табели о рангах: О. Берггольц, Ю. Герман, Г. Гор, М. Комиссарова, Вл. Орлов, Дм. Остров, А. Штейн, А. Хазин… Само собой несдобровать было и редакторам книг Зощенко и Ахматовой Сергею Спасскому и даже Алексею Суркову. Попался под руку и Анатолий Тарасенков, неосторожно похваливший «оторванную от жизни» поэзию Бориса Пастернака…
   Известный ленинградский писатель М. Л. Слонимский, неизбежно попавший в ленинградскую обойму как старый друг Зощенко, потерял в северной столице всякую возможность заработка, вынужден был уехать в Москву, где оказался не столь заметен и какую-то работу получал. Так и жил вдали от семьи несколько лет…
   1946 год… Идет Парижская мирная конференция, продолжается процесс над главными военными преступниками в Нюрнберге… А в СССР одна идеологическая кампания нагоняет и погоняет другую. Еще критики, получившие задание по долгу партийного сердца клеймить чужаков в опаршивевшем литературном стаде, не дописали свои фельетоны, а уже вышло постановление неугомонного ЦК ВКП(б) от 26 августа 1946 года «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению». На этот раз заметные авторы, вроде Николая Погодина с его «Кремлевскими курантами», остались в тени, и партийный утюг прошелся по А. Гладкову, А. Штейну, Г. Ягфельду (не забыты, само собой, и «злопыхательские пьесы» Зощенко «Парусиновый портфель» и «Очень приятно»)…
   По всему видно, что это постановление готовилось в спешке и главных фигур проработки заранее не выпестовало. Недаром в статье «Драматургия, театр, жизнь» («Правда», 22 ноября 1946) Константин Симонов заявил: «Мы все упомянуты в постановлении, даже если там нет наших имен».
   И он был прав. Никто отныне и во веки веков чувствовать себя защищенным права не имел.
   Завершилась идеологическая «серия» 1946 года 4 сентября – постановлением «О кинофильме „Большая жизнь“». Но и здесь дело было не в этом, теперь забытом, фильме, тем паче обруганной его второй серии, на экраны тогда так и не вышедшей (режиссер Л. Д. Луков, сценарист П. Ф. Нилин). Речь шла о художнике мирового уровня – Сергее Эйзенштейне. Творец революционного «Броненосца „Потемкина“», патриотического «Александра Невского», державной первой серии «Ивана Грозного» получил за свой гений сполна:

...
   «С. Эйзенштейн во второй серии „Ивана Грозного“ обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников в виде шайки дегенератов (чувствуется почерк! – А. Р.), наподобие американского ку-клукс-клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером, слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета».

   Новых фильмов Эйзенштейна зрители больше не увидели, но сам он еще услышал – за день до смерти, что, скорее всего, ее и ускорило, – как поносят великих композиторов ХХ века: Сергея Прокофьева, писавшего музыку к его фильмам, и Дмитрия Шостаковича.
   Постановление ЦК ВКП(б) от 10 февраля 1948 года называлось «Об опере В. Мурадели „Великая дружба“». Опять же в заглавие вынесен автор, скажем так, не первого ряда. Не в нем одном, разумеется, и суть. Дело было в настоящих величинах (к ним еще были причислены Николай Мясковский и Виссарион Шебалин), тех, кто «вместо того, чтобы развивать в советской музыке реалистическое направление, по сути дела поощряли формалистическое направление, чуждое советскому народу». (Умопомрачительная тонкость: в отличие от Ахматовой и Зощенко, композиторы в тексте постановления не лишены инициалов, в чем нужно видеть некоторую к ним долю снисхождения.)
   Конечно, ошельмованные деятели культуры, особенно главные фигуры – независимо от рода творческих занятий – могли ожидать и физической расправы. Об этой практике в Кремле не забывали никогда (как, например, в случае, с великим актером и режиссером Соломоном Михоэлсом). В 1946 году тоже неплохо получалось: «вычеркнуть» людей из всех списков, включая списки на продовольственные карточки, – и делу конец.
   Что ж говорить об остальных гражданах. Новые потоки репрессированных после войны струились из всех слоев общества: бывшие военнопленные, «повторники» (то есть вновь арестованные после окончания сроков), «космополиты» (в том числе видные члены Еврейского антифашистского комитета), далее жертвы «Ленинградского дела»…
   Но и этого мало. Обратим внимание, как внимательна была власть к любому малейшему несогласию с духом и буквой сталинско-ждановской «промывки мозгов».
   7 сентября 1946 года коммунисты ленинградского завода «Электросила» обсуждали на своем партийном собрании постановление ЦК «О журналах…». И вот в отчете «Ленинградской правды» «открыто» пишется о некоем сбое, нарушении канонизированного партией «единодушия». Старший техник 45-го заводского отдела Микелов хоть и осуждает то, что следует на собрании осуждать, но с какими-то «правдоподобными», «живыми» оговорками:

...
   «В свое время нам была близка поэтесса Ольга Берггольц. Связь с рабочими коллективами питала ее творчество. В ее стихах мы видели живые и яркие образы. Но уже одно то, что она выступила с поддержкой позиции Ахматовой, показывает, как Берггольц оторвалась от советской действительности».

   Откуда прозорливый техник собрал сведения о поддержке Берггольц, нетрудно себе представить. Но главное тут не сведения. Главное – приучить людей отказываться от своих интимных привязанностей ради площадных догм.
   В газете, по всему видно, о неизменности отношения Берггольц к Ахматовой осведомлены были получше техника Микелова, что и нашло подтверждение через месяц. 11 октября «Ленинградская правда» пишет о ее выступлении на отчетно-выборном собрании в Ленинградском отделении Союза писателей:

...
   «Ни в какой мере не удовлетворило собрание выступление Ольги Берггольц. Внезапно потеряв столь обычную для ее прежних речей взволнованность и искренность, она отделалась сухой констатацией ошибочности своих статей об Ахматовой».

   Одновременно с интенсивной пропагандой партийных постановлений органы усилили слежку (никогда не прекращавшуюся) за людьми, так или иначе близкими к ошельмованным в различных идеологических резолюциях. Так, в 1949 году в закрытом судебном заседании рассматривалось дело трех человек: И. З. Сермана, его жены Р. А. Зевиной и А. Г. Левинтона. Среди нескольких пунктов обвинения Сермана значилось, что он «у себя на квартире» «в 1947 году, в присутствии Зевиной (то есть при собственной жене. – А. Р.), с антисоветских позиций критиковал Постановление ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда“ и „Ленинград“».[3] Осуждены были все трое. Серман получил сначала 10, а затем (после кассации!) 25 лет лагерей.
   «Творец всех наших побед» мог обходиться и без постановлений, оставаться в тени. Но следы его жирных пальцев отпечатались всюду. Например, статья без подписи в «Правде» от 28 января 1949 года «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» инициирована ЦК с ведома Сталина.[4] Смерть многих выдающихся деятелей культуры послевоенного (довоенного, разумеется, тоже) времени опять же на его совести – и Михоэлса, и деятелей распущенного Еврейского антифашистского комитета, расстрелянных в августе 1952 года (среди них писатели Д. Маркиш, Л. Квитко, Д. Бергельсон).
   Помимо видимой цели всех этих постановлений и кампаний – подчинения всех сфер искусства идеологическим догмам – ее желанным результатом было подчинение и растление сознания самих художников. Без активного, в том числе тайного, сотрудничества с властями самих творцов провести в жизнь кремлевские сценарии было бы более чем затруднительно. Увы, и этот замысел был реализован.[5] И хотя в конце 1950-х некоторые вопиющие крайности постановлений ЦК были смягчены, общий кремлевский план «культурного» сценария ревизии не подлежал. Новая политика партии подразумевала лишь смену вывесок и отличалась от прежней так же формально, как смененное на КПСС наименование все той же ВКП(б). В одном из новых постановлений (например, от 28 мая 1958 г.) признавалось, что были допущены «некоторые несправедливые и неожиданно резкие оценки творчества ряда талантливых советских композиторов», и столь же абстрактно говорилось «об уточнении оценок некоторых деятелей культуры»… Однако чуть что – хотя бы в случае тех же Зощенко и Ахматовой, – формулировка была наготове: «Никто постановлений партии о журналах не отменял!». Именно так в моем присутствии – в конце шестидесятых! – говорил на редсовете Ленинградского отделения издательства «Советский писатель» его московский глава Н. В. Лесючевский, имевший прямое отношение к арестам Николая Заболоцкого и Бориса Корнилова, вскоре после ареста расстрелянного.
   Конечно, смерть Сталина кое-что изменила в самой системе управления страной. Но очень мало – в идеологии ее «направляющей силы». Ведущие литераторы расслабляться не спешили. Константин Симонов со страниц «Литературной газеты» твердил о необходимости создания образа вождя в советском искусстве, а Александр Фадеев в той же газете выступил 28 марта 1953 года с резкой критикой романа Василия Гроссмана «За правое дело», поддержав кампанию, начатую против этого писателя еще до смерти Сталина – 13 февраля 1953 года Михаилом Бубенновым в «Правде»…
   В этой обстановке больше, чем собственно литературный, резонанс получила повесть Эренбурга «Оттепель» (1954). Дав имя целому десятилетию советской жизни, «Оттепель» рассказывала о вещах еще год тому назад решительно для советского автора невозможных – о «деле врачей», об атмосфере страха в стране, о художниках истинных и официозных. Спустя годы станет ясной художественная блеклость, схематичность этой вещи Эренбурга, но не в эстетике тут было дело. Мгновенная популярность «Оттепели» несомненно напугала власть. В двух выпусках «Литературной газеты» (17 и 20 июня 1954 г.) Симонов в огромной статье заклинал автора и читателей не делать «скоропалительных оценок» перемен в нашем обществе. Вполне в духе всем навязших «постановлений» огрызнулся и Михаил Шолохов, назвавший наступившую «оттепель» – «слякотью».
   Все же насмотревшийся на кровавые чистки – и не среди мало интересовавших его деятелей культуры, а среди самих верхов власти, – Н. С. Хрущев решился в 1956 году на поступок отчаянный, но и самоохранительный тоже. Его доклад о культе личности, произнесенный на ХХ съезде партии, хотя и излагался более или менее подробно на собраниях трудящихся, однако ж опубликован в качестве «пропагандистского пособия» так и не был до конца 1980-х. Постановление ЦК КПСС «О культе личности и мерах по его преодолению» (июнь 1956) затушевывало ряд положений доклада и вело к известного рода дестабилизации положения в области идеологии, а вслед за тем и политики. За осуждением «культа личности» тут же последовало подавление советскими танками революции в Венгрии, за изданием двух солидных томов альманаха «Литературная Москва» с впервые появившимися на его страницах после десятилетиями длившейся паузы стихами Марины Цветаевой, с резко проницающим советскую бюрократическую систему рассказом Александра Яшина «Рычаги», с эссеистикой А. Крона, Б. Пастернака, М. Пришвина, К. Чуковского, И. Эренбурга и вообще с собранием исключительно добрых имен: А. Бека, В. Гроссмана, Н. Заболоцкого, В. Каверина, Э. Казакевича, К. Паустовского, Б. Слуцкого, А. Твардовского, В. Тендрякова, Анны Ахматовой и других, началась разнузданная кампания и против самого этого издания и наконец против отдельных его участников, «увенчавшаяся» травлей Пастернака в 1958 году. Так что времена, перефразируя Бориса Вахтина, изменялись, не изменяясь. О той же «Литературной Москве», в той же «Звезде» (1957, №6) «партийную оценку» альманаха взяла на себя в статье «Против нигилизма и всеядности» известная «проработчица» Е. Серебровская. Не только содержание, но сам стиль этой инвективы – копия известных нам партийных документов:

...
   «„Всеядность“ вовсе не говорит об отсутствии позиции, напротив: это позиция, но позиция неверная, ложная, противопоставляющая себя тем принципиальным позициям, которые занимает большинство советских писателей». 

   В том-то и соль всей этой коммунистической идеологии: право всегда никому не известное «большинство», от его имени и его именем все приговоры и выносятся. Как, в данном случае, Цветаевой:

...
   «Она не стала и не могла стать настоящим народным художником слова <…> на длительное время порвала связь с родной землей, подвергалась тлетворным влияниям буржуазных, космополитических идей».

   Уже в постсоветскую эпоху Даниил Гранин высказался об идеологической диалектике советской поры почти ностальгически: «Тоска по партийному искусству абсурдна, тоска по влиянию на сознание общества естественна».[6]
   Естественный парадокс общества, освобождающегося от тотального страха, заключался в том, что обличающие суждения непримиримых идеологов служили неофициальной, но вящей славе как поруганных и оболганных творцов, так и их произведений. Хороший пример тому – судьба романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1956). В ЦК метали громы и молнии, А. Дымшиц, В. Ермилов, Е. Серебровская ревностно излагали официальную точку зрения, громили не только автора, но и тех, кто, подобно аспиранту Ленинградского университета имени все того же А. А. Жданова Александру Нинову, на публичном обсуждении защищал роман, а результат оказывался прямо противоположным: роман переходил из рук в руки, и его автор, до той поры мало кому известный то ли литератор, то ли юрист, сделался признанным и авторитетным писателем. Авторитетным – без всяких кавычек.
   Но самый громкий, поистине эпохальный скандал, окончательно скомпрометировавший советскую «культурную» идеологию и ее клевретов, произошел, конечно, в связи с публикацией за рубежом отвергнутого советскими издателями романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и присуждением вслед за тем его автору Нобелевской премии 1958 года. Травля великого поэта усиливалась вместе с ростом его славы и привела сначала к его вынужденному отказу от премии – под угрозой высылки из страны, – а затем к болезни и «полной гибели всерьез».
   Десятилетиями нагнетавшийся ажиотаж о необходимости «каждого честного художника» служить партии и тем самым «единому с ней» народу привел все-таки к последствиям во многих случаях необратимым. В осуждении Пастернака приняла участие не только сервильная критика, но и до той поры уважаемые, талантливые писатели. Общественная атмосфера нагнеталась известным по опыту 1946 года способом. И, может быть, простой страх вновь заполонил души несчастных литераторов. О событиях двенадцатилетней давности в ту пору вспоминали не без оснований: и тон обвинений и «оргвыводы» в 1958 году были практически одинаковыми. Пастернака не называли, как Зощенко, «пошляком», предпочли «образ» – «свинья в огороде»…
   Что же касается «общественного мнения», то именно тогда прозвучала классическая формула: «Я, конечно, Пастернака не читал, но…». Помню как и в нашем ленинградском Доме писателя московский посланец, автор разнообразных слов к гимнам страны, возбужденно рифмовал: «А эти злаки-пастернаки, мы их всех – из поля вон!»
   Все же уже через год после ухода из жизни великого поэта можно было прочитать в его «Избранном» (1961):

Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим,
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.

   «Дело» Пастернака велось публично. Лишь в литературных кругах знали о другой драме тех лет – аресте выдающегося романа писателя-фронтовика Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». В феврале 1961 года главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников лично отправил в ЦК М. Суслову и Д. Поликарпову рукопись романа, принесенного автором в его журнал, – с соответствующим своим «редакционным заключением». Тут же дома у Гроссмана были изъяты все (как полагали сыщики) существовавшие экземпляры этого произведения. Гроссман не удостоился специального «постановления», лишь заслужил «предсказание» главного тогдашнего партийного идеолога Суслова: «Это будет напечатано через 250—300 лет». Жаль, что не удалось покойного теоретика порадовать: «Жизнь и судьба» напечатаны через 30 лет после его пророчества.
   От широкой проработки Гроссмана спас, видимо, недавний, получивший мировой резонанс скандал с «Доктором Живаго». Самому автору это помогло мало: арест его детища для него был слишком тяжел. Последовали болезни и смерть в 1964 году.
Чтение онлайн



[1] 2 3 4 5

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация