А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Потерянный взвод" (страница 18)

   Однажды он слушал афганца-дехканина. Тот рассказывал, а таджик из соседнего взвода переводил: «Вот, Захир-шаха прогнали, Дауд пришел. Сказали: Захир-шах – плохо, Дауд – хорошо. Убили его, говорят: Дауд плохо, Тараки – хорошо. Потом уже Амин – хорошо. А теперь Амин – плохо, Кармаль – вот хорошо. А почему плохо или хорошо, никто не знает».
   «Афганец не знает. А мы, выходит, знаем, раз пришли сюда», – подумал тогда Прохоров.
   В дувале песчаного цвета неслышно отворилась дверь. Появилась черная тень без лица – женщина в парандже. На голове она держала кувшин, а в руке – узелок. Женщина семенила еле уловимыми шажками и потому не двигалась – плыла. Она приблизилась к дехканину, который продолжал ковыряться на поле. «Трактор бы сюда», – подумал Прохоров и посочувствовал старику. А может, вовсе не старик был этот дехканин в грязно-белой чалме и шароварах. Лицо – непроницаемая коричневая маска, изборожденная морщинами, опаленная солнцем. Не разгадаешь чувств на этом лице, таком же бесстрастном, как горы, застывшие, молчаливые. «И жена твоя такая же старая и изношенная, как и ты… Хотя, быть может, сидит в хате и другая, помоложе», – подумал он.
   Женщина поставила на землю кувшин, развязала узелок и достала оттуда лепешку и пиалу. Старик что-то сказал ей, она кивнула головой и, кажется, что-то ответила. Потом она ушла. Старик расстелил коврик, опустился на колени и принялся за намаз. Прохоров безучастно наблюдал, как афганец отбивал бесконечные поклоны, наконец это зрелище утомило его, он опустил голову на землю. Потом дехканин поднялся, сел и принялся поглощать свою нехитрую снедь. Он медленно отламывал кусочки от лепешки и запивал их водой из кувшина. Прохоров сглотнул слюну. Зрелище было невыносимым. Рядом напоминал о своей тяжести автомат. Прохоров придвинул его ближе, воткнул магазином в землю и попытался прицелиться. «Черт, ведь не подавится». Старик доел, спрятал куда-то пиалу и кувшин и вновь принялся за работу.
   Вспомнилось Прохорову, как с отцом ходили они на косовицу. Вставали на заре, наскоро завтракали и шли туманной улицей на луг. За плечами – хорошо приправленные накануне косы. Взмахнешь разок – звон стоит. А к полудню на луг приходила мать, приносила холодец – пустой щавелевый суп, сало, черный хлеб, цибулю. И не было ничего лучше простой этой еды.
   Вспомнил он и своего покойного деда Григория. Держал тот пасеку – пяток ульев. Мрачный, нелюдимый был старик. Ходил тяжело, прихрамывал, опираясь на суковатую палку. И чудной какой-то: почти никогда не смотрел людям в глаза, метнет колючий взгляд из-под бровей и отвернется, будто и нет тебя здесь. Но внука Степку любил. Нацедит алюминиевую кружку золотого, в пузырьках меда: «Бяри, пробуй». И Степка пробовал, обжигая горло тягуче-сладким нектаром. А когда дед был в настроении, сажал внука рядом и рассказывал: «Мед, Степка, – это царская вещь. Это тебе не молоко, не мясо и даже не хлеб. Мед – это такая штука, которая всякое лекарство заменит. Таблетки всякие – ерундистика. Пробовал раз – так нудило потом весь день. Так вот, слухай. Мед завсегда на пирах пили наши князья русские, потому крепкие были. И самые древние люди мед любили и добывать могли. Еще когда в пещерах жили. Мед, Степка, от всех болячек излечит. Даже бальзамировали медом. Знаешь, что это такое? Молодец. А про Македонского Александра читал? Ну, совсем молодец. Так вот, слухай. Помер он, коли ему тридцать три было. От лихорадки. Видно, меду мало ел. И вот как вмер, повезли его из самой Персии в Египет в гробу, а гроб целиком залили медом. Забальзамировали…» Странный был дед. Молчит, молчит, а потом такие вещи начинает рассказывать, что диву даешься: и откуда он, старый, набрался всего этого… Потом на пасеку шли. А там пчелы – одна за другой, гул стоит, будто в каждом улье по трансформатору запрятано. «Вишь, танцует, – дед выдвигал рамку с сотами, Степан осторожно заглядывал внутрь. – Подружкам своим показывает, где мед собирала». Степан удивлялся и не мог понять, как пчелы договариваются между собой, если у них ни языка, ни голоса нет… Про пчел дед мог рассказывать подолгу: о том, как соты строят, как молодняк выращивают, трутней гоняют. «Знающие люди гомонят, что к пчеле подходить надо любезно, не жалеть ласкового слова», – поучал все время дед. И обещал научить делу. А потом вдруг умер, и пчелы его куда-то пропали…
   Ночью Прохоров пробрался на поле, рвал впопыхах недоспелые колосья пшеницы, шелушил их и жадно глотал зерна.
   На пятые или шестые сутки Прохоров окончательно потерял чувство времени. Иногда ему казалось, что он движется по большому бесконечному кругу. Особенно это чувство усиливалось ночью, когда лишь по однообразному похрустыванию гравия можно было судить о своем перемещении в пространстве. И только звезды, яркие и неподвижные, тихо мерцали, пугая своим безмолвием и вечностью. Он шел будто по гигантскому барабану, который вертелся у него под ногами и механически расстилал новые бессмысленные километры пути. Снова остановились часы, и Прохоров в один из проблесков ясного сознания снял их и без жалости швырнул на камни. Когда была съедена банка тушенки, последнее из его запасов, он разорвал вещмешок и сделал из него нечто наподобие колпака для защиты от солнца… Он панически боялся потерять оружие. И первой мыслью после пробуждения была мысль об автомате. Потом он осматривал свое изорванное обмундирование, цеплял на голову колпак и вновь продолжал изнурительный путь. В какие-то дни, а может быть, часы, он замечал, как в нем обостряются все чувства, его измученные глаза замечали мельчайшие детали на многие сотни метров вперед, ухо улавливало самые тихие шорохи, рожденные ветром, он чувствовал запахи, каких никогда не ощущал. То был запах гор: верблюжьей колючки и сожженной солнцем пыли. Иногда ему казалось, что его обоняние улавливает запах дыма, и тогда шаги его становились осторожными, крадущимися; он затаивался в камнях, как только слух улавливал посторонние звуки. Один раз мимо него торопливо прошел одинокий путник. Прохоров ощутил непреодолимое желание убить его, завладеть сумкой, а труп спрятать в камнях. Но человек уходил, Прохоров провожал его взглядом, пока тот не скрылся. В другой раз он опять видел вооруженных людей. Он не знал, кто они были, на чьей стояли стороне. В это тяжкое время у каждого была своя правда, и каждый отстаивал ее беспощадно и немилосердно. Но хоть звучала эта правда по-разному, все же часто значила, в общем-то, одно и то же, ибо выражала главные ценности человека, то, чего он хотел: право на жизнь, землю и хлеб. Но люди продолжали искать различия в своих истинах. Была и у Прохорова своя правда, пожалуй, сейчас самая простая: выжить. Плен, как вариант для выживания, исключался.
   …В этот полуобморочный день привиделся ему Женька. Будто стоит он перед ним, лежащим, и вдруг как закричит: «Осколками тебя, Прошечка, поранить может. Дай закрою тебя камнями». А Прохоров мычит, слова произнести не может, а сказать хочет, мол, не надо, Женечка, ведь не ранен я вовсе. Но Женька уже камнями тяжелыми его обкладывает, только глухие удары и скрежет слышны. «А теперь, – говорит ему, – давай свой автомат. Нам пригодится». И протягивает руку, близко-близко так, прямо к лицу Прохорова. А он все никак не может разглядеть лицо Женьки, все тот норовит боком стать, будто прячется. Тишина вокруг стоит, будто бой вдруг оборвался и ушло все куда-то, как вода в песок, только они вдвоем остались. «Давай, – повторяет он, – свое оружие. Не бойся, не пропадет». И тут будто бы прорвало Прохорова, свой голос слышит: «Постой, Женя, ведь если я отдам автомат, то потом духи заметят, что оружия больше, чем всех вас, понимаешь, на один автомат больше, и сразу начнут искать меня». Тогда Женька отпускает автомат, медленно поворачивается и уходит. Он хочет крикнуть: «Стой, вернись!» Но Женька сам оборачивается и говорит негромко, но так, что каждое его слово Прохоров кожей чувствует: «А знаешь, мы ведь погибли потому, что нам не хватило одного автомата». И он впервые видит его лицо, но не лицо это, а сплошная кровавая маска. Странно, почему-то он не удивляется этому, будто бы знает, что так и должно быть. Только холодная мысль проскальзывает, будто сквознячок по краешку сознания: «Откуда он знает, что погибли?» И ослепляет догадка: «Вот зачем Женька просил автомат! Видно, у кого-то из наших оружие пулей разбило». Он чувствует, как ужас заползает в душу, – и просыпается… Бешено колотится сердце, во рту – кисловатый привкус крови. Прохоров глубоко вдыхает горячий воздух и, наконец, понимает, что отключился на самом солнцепеке, а присел, он хорошо помнил, всего на минутку. Даже автомат выронил из рук. В глазах прыгали красные круги, он встал и с трудом потащился в тень, там отвязал флягу и смочил рот. «Какой дурак назвал Америку каменными джунглями? – подумал и слабо обрадовался неожиданной посторонней мысли: – Еще существую…» Минуту или две он сидел, тяжелое сновидение уходило, теряло свои очертания и краски, еще более тягостная явь вытесняла его, осталось только смутное беспокойство. Он вытащил из кармана пригоршню нечищеного зерна, подсохшего, черствого, стал жевать его, сглатывать на сухую. «Странно, что я жив», – подумал он вдруг с тупой тоской. Только сейчас он признался самому себе, что потерял ориентировку и окончательно заблудился в «каменных джунглях», что обманула его «путеводная звезда» и сам он себя обманывал, когда заставлял идти вперед. Засушенный человечек улыбался отвердевшей улыбкой… «Но я все живу, – перебил он свои мрачные размышления. – Живу! Старый солдат – мудрый солдат… Если б не раненая рука».
   Когда тело отказывается служить, мысли начинают жить как бы сами по себе. Странно, но мысли сами ищут причину, чтобы отказаться от борьбы за жизнь, они подводят к пониманию того, что ты исчерпался, что тяжело ранен, что изнурен до самой последней степени… Но вот и более странные вещи: твое тело вдруг отказывается умирать, оно еще живет и требует жизни, и ты, уже приговоривший себя, вновь встаешь и вновь начинаешь бороться и страдать вместе со своим бренным телом. «Я умру только в пути, – решил Прохоров, – и у меня еще останется последний глоток воды и горсть зерна…»
   В такие часы ясного сознания Прохоров пытался определить, сколько же дней он выбирается к своим. Неделю? А может быть, месяц? В последнее время он смутно припоминал себя ползущим по хлебному полю, пьющим воду из ручья… Все это могло быть игрой горячечного воображения; единственно материально сущей была лишь шатающаяся под ногами дорога. И еще одно воспоминание: ночью на окраине какого-то кишлака на него набросилась собака. Она подняла исступленный лай, и Прохоров спасался от нее бегством. Стрелять не рискнул, отбивался камнями, пока, наконец, собака не отстала. Однажды на дороге ему встретился дехканин, он тащил одноосную тележку с сеном и испуганно шарахнулся в сторону, когда увидел перед собой странного, изможденного человека с автоматом. Прохоров посмотрел на афганца замутненным взором и, шатаясь, побрел дальше. Он уже не думал об осторожности и шел тогда, когда мог идти. Ему было все равно, когда и где погибнуть.
   Под утро он проснулся, во сне показалось, будто кто-то тянул его за руку. «Что?» – хрипло вскрикнул он. Над ним возвышалась черная тень. Прохоров сжался, чувствуя, как замирает, проваливается его сердце. Тут же раздался резкий голос, и он с ужасом понял, что это не снится, что случилось самое страшное: душманы! Прохоров дернулся за оружием, но рука наткнулась лишь на голые камни. Его движение рассмешило неизвестных. Они стояли вокруг него в непринужденных позах, спокойные, удалые отшельники войны. Степан оперся на здоровую руку и сел. Их было не больше десяти, потемневших от солнца и ветров, в серых, истертых одеждах. Такие же, как и он, бродяги афганских гор. «Выследили!» – мелькнула лихорадочная мысль. Он со страхом огляделся, но выражений непроницаемых лиц понять не смог, уловил только блеск глаз. Было еще сумрачно.
   Прохорова резко подхватили, поставили на ноги, сильные и ловкие руки ощупали его карманы, вытащили гранату. Потом подтолкнули в спину: иди. И он пошел, не чувствуя своих ног, будто во сне.
   Моджахеды шли быстрым пружинистым шагом, ловкие, сильные, уверенные в себе враги. Прохоров вынужденно подчинялся темпу, идущий сзади слегка подталкивал его в спину автоматом. Кажется, это был его родной «АК». Степана преследовал чужой запах – смесь едкого пота и дыма костров. Враждебная среда замкнулась, оторвала его от мира и теперь подавляла и постепенно уничтожала. Он двигался машинально, как оглушенный, внезапное пленение отравило разум, словно приторным дымком гашиша. Им овладела полная апатия, редкие мысли о ближайшем будущем вспыхивали и исчезали, будто обрывались, скатывались в пропасть. Он смутно понимал, что умрет, непременно умрет, и чем скорей случится это, тем лучше будет для него. Воля к жизни рассыпалась на осколки, будто со всего размаху, со всей оставшейся силой налетела на неприступную стену. Все было тщетным, ненужным, никчемным. Каждая капля пота, каждый метр пути шаг за шагом вели к плену.
   Прохоров часто падал на каменную тропу, разбивал ладони, колени, его тут же заботливо подхватывали, ставили на ноги.
   Когда совсем рассвело, сделали привал. Слепящее, нарядное солнце разлилось веселым светом. Прохоров жмурился, сдвинул свой колпак на глаза, но это не спасало. Афганцы же будто не замечали сверкающего светила, посвежевшую пронзительную голубизну. Все для них было привычным. А пленнику уже не принадлежало солнце, и новый день рождался на радость всем, только не солдату Прохорову. Он с тугой тоской подумал, что глупо и расточительно жил, не радовался простым, привычным вещам: звонкому утру, простому деревенскому завтраку, общению с любимыми людьми, труду в поле, да и просто каждому дню…
   Бородатые люди между тем сели в кружок. Конечно, никому из них не приходило в голову радоваться и восторгаться природой и погодой, они деловито сняли ружья и автоматы, достали из мешков пластмассовые фляги, лепешки. Прохоров отыскал глазами свой автомат. Лежал он, родимый, всего в пяти-шести шагах, такой же плененный, как и сам Прохоров. «Хотя, чего там, могут из него же и пришить. Очень даже могут». Прохоров содрогнулся от этой мысли и тут же почувствовал пристальный взгляд. Один из моджахедов, в потертом пиджаке, совсем еще молодой, но с бородкой, смотрел на пленника и усмехался. Потом взял флягу, лепешку, пружинисто поднялся, подошел и положил все это перед Степаном. «Хочет, чтобы раньше сроку не протянул ноги… А там начнут таскать по кишлакам, пока не забьют где-нибудь камнями. Набросится жестокая дикая толпа… И все. Прощай, мама. Порешили твоего сына черт знает в каком кишлаке, в тридевятом царстве. Или продадут американцам», – со злостью и горечью размышлял Прохоров. К американцам ему тоже не очень хотелось. Однако он, не мешкая, откупорил флягу, припал к ней пересохшим ртом. Вода была самая обыкновенная, чуть тепловатая. Душманская лепешка тоже была самая обычная, в меру черствая, но голодному, изможденному Прохорову она показалась необычайно вкусной.
   Пока он жевал, моджахеды быстро собрали остатки еды, вместе с флягами попрятали в заплечные мешки. Вдруг один из них, хмурый, с багровым пятном на щеке, выкрикнул что-то краткое и злое, другие же возбужденно залопотали в ответ. Прохоров застыл и прекратил жевать. Он увидел, как в центр круга выскочил парень в пиджаке, которого он про себя назвал «культурным», начал что-то доказывать, размахивать руками. Остальные слушали, согласно кивали головами. А хмурый вдруг решительно направился к Степану, вырвал из рук недопитую флягу, стукнул его ногой. Прохоров понял, что завтрак окончен.
   – Прегда йе! Йер мака, че дай байад жвандай вуспарыл ши?[11] – резко отреагировал молодой.
   В руке он держал автомат Степана и слегка помахивал прикладом.
   – Мурдар на кеги![12]
   – Ахмада, прекра мо вукра че ды Кармаль сара йав дзай щу, – продолжал что-то доказывать новый владелец автомата. – Да щуравай ос змунг душман на дый.[13]
   «Бабрака Кармаля костят, – догадался Прохоров. – Ну, а я тут при чем? С „Коли Боброва“ и спрашивайте…»
   – Врачди![14] – тронул его за плечо молодой и опять как-то странно улыбнулся. От этой улыбки Прохорову стало не по себе. «И чего лыбится? Небось предвкушает, сволочь, как кишки мне будет выпускать». Прохоров вспомнил леденящую кровь историю, которую услышал в самом начале своей службы.
   Однажды машина с нашими – двое в кабине, двое в кузове – остановилась у караван-сарая. Старший лейтенант, взводный, послал одного из солдат за водой. Тот долго не возвращался, и тогда офицер отправил второго, мол, поторопи. И второй пропал. Взводный всполошился, пошел сам и водителя прихватил. Входят – и тут сверху на них прыгнули, оглушили, солдата сразу прирезали, как и тех, кто вошел раньше, а вот офицера – с ним случилось самое жуткое. В страшных муках кончил жизнь свою. Отрезали ему руки, ноги и все, что еще можно у мужчины, и посадили на кол. Когда ворвались наши, он еще шевелился, отходил… Бандитов, конечно, уже и след простыл. А сарай тот танком снесли, одни щепы остались.
   Вспомнил – жутко и пустынно стало на душе. Оглянулся на своих мучителей: неужто совсем нет у них жалости? Вроде люди как люди, одеты бедно, кто во что: на ком – привычные полотняные рубахи и такие же штаны, калоши на босу ногу, правда, кое у кого отличные горные ботинки. У одного вместо чалмы на голове – зеленый немецкий шлем периода Первой мировой, с металлическими рожками. Странные, исступленные люди. Бродяги войны. Не жди от них сострадания, сердечности. Раздавят – и не поморщатся.
   Прохоров брел понуро и горько размышлял о своей незавидной судьбе, о том, что не выпала ему доля умереть в бою, в ущелье. «Почему я здесь, среди грубых и жестоких людей, которые зачем-то хотят лишить меня жизни? Почему я должен куда-то идти по воле этой разбойной компании, в этой заброшенной „сказочной стране“?» Он не мог найти исчерпывающего ответа и с жгучей завистью думал о ребятах со своего призыва, которые давно разъехались по домам, сидят сейчас где-нибудь на балконе или в саду и пьют пиво. Почему-то ему казалось, что они должны пить именно пиво. «А я – последний „старик“… Все жду свой дембель… Мои сверстники торопятся на лекции в институты и университеты, многие из них никогда не надевали сапоги, и если существуют какие-то трудности в их жизни – так это раздобыть деньжат, чтобы сходить с девчонкой в бар… Конечно, им надо учиться, чтобы получить интересную профессию, приносить пользу стране. А такие, как Прохоров, ать-два, левой, будут охранять их покой, ходить на боевые в горы, стрелять, ползать в грязи до полного изнурения и отправлять в гробах своих друзей. Это для нас, а то – для них! – заключил он с ненавистью. – Вот и мой конец скоро придет. Скоро, очень скоро…»
   Шли над пропастью. Она дышала холодом и притягивала мертвой силой. А впереди уже виднелась долина, россыпь кишлачных построек.
   «Пора», – замирая от ужаса, решился Прохоров. В памяти поплыли печальные лица отца, матери, смутно – Зойкино, в желтом ореоле распущенных волос, потом – сосредоточенные и строгие, как фотографии в личных делах, лица Иванова, Боева, Черняева… «Все, конец, – сказал себе Прохоров. – Отсчитаю десяток шагов и все». Он прошел десять шагов и еще несколько, но все медлил, медлил… Сдавило грудь, он задыхался. «Еще немного». Он оглянулся. Молодой афганец смотрел себе под ноги. И тогда Прохоров резко бросился в сторону, пробежал пять или шесть шагов, но тут за ним метнулась тень, афганец на лету подсек его ногу, и Степан рухнул плашмя в каких-то двух метрах от пропасти, завыл, закричал от страха и боли. Он катался по земле, бился головой о камни, а сверху насели, вязали ему руки, он рычал, стонал, задыхался, и каждая клетка прыгала и рвалась наружу.
   Наконец с него слезли, встряхнули как мешок, поставили на ноги, Прохоров тяжело, надсадно дышал, сердце колотилось где-то в горле. Рядом стоял меченый, хмуро усмехался, ворчал сквозь зубы, а молодой, в пиджаке, что-то быстро-быстро говорил, ожесточенно жестикулировал. Прохоров, конечно, ни черта не понял и отвернулся. Он совершенно не чувствовал тела, в голове стоял шум, время от времени он сильно вздрагивал и покачивался, с трудом удерживаясь на ногах.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 [18] 19 20 21 22 23 24 25

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация