А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Потерянный взвод" (страница 17)

   Так ничего и не решив, Прохоров осторожно опустился на карачки и стал пить воду. Сейчас он остро почувствовал привкус глины, но вода не теряла от этого своей живительной силы. Прохоров, подобно пустынному верблюду, запасался влагой впрок… Плохо только, что он в мокрых ботинках и натер себе мозоли. Вставать не хотелось, ноги саднили. Упасть бы и лежать долго-долго, слушать, как тихо шелестит река, следить, как вокруг камней появляются маленькие завихрения, а у берега колышется островок пены. Ни души. Какая сила подняла бы его ввысь, перебросила через горные хребты, через кишлаки и душманские заслоны, перенесла в долину? Там он был бы спасен, прямиком двинул на огни, они росли бы, увеличивались, и уже различимыми становились бы столбы с фонарями, которые раскачиваются на сухом ветру…
   Вдруг на дальней вершине блеснул огонек. Он мигнул, погас, снова вспыхнул. А где-то далеко-далеко ожил другой. Прохоров вскочил, огляделся по сторонам. Но было по-прежнему тихо. Тогда он быстро долил флягу, наполнил продырявленную банку от сгущенки, осторожно приподнял автомат, вещмешок и быстро пошел прочь от реки. Он долго шел, не разбирая пути, местами – на ощупь, чувствовал, как увеличивается крутизна. Путь преграждали огромные камни, он карабкался на них, срывался, обламывал ногти и снова полз вперед. Горы еще дышали дневным зноем, хранили тепло и казались огромным одухотворенным организмом, который раскинул тяжелые застывшие хребты-щупальца. Только река несла в себе явные признаки жизни. Каменные морщины говорили о силе и глубинной мудрости. Никто не знает, о чем думают горы, что таит их грозное безмолвие. Даже древние горцы ничего не ответят на это. «Горы молчат – и слава Аллаху, – скажут они и возденут руки к вершинам. – Горы знают истину, и пусть для нас она останется неведомой».
   Под утро он свалился замертво. Он не знал, сколько времени спал – солнце стояло уже высоко. Прохоров перекатился на спину, осмотрелся, потом осторожно откашлялся. Здесь царствовала застывшая прозрачная тишина, которую волен нарушить только сам. Серые, коричневые обломки, валуны устилали склоны гор. «Кто их здесь разбросал?» – подумал Прохоров. Только сейчас он услышал странный, но очень знакомый звук. Посмотрел на руку: часы снова шли. Это маленькое событие приятно поразило Прохорова. Он подкрутил колесико и наугад поставил девять часов.
   На вершине горы он огляделся. Вокруг тянулись невысокие горы, пятнистые от верблюжьей колючки, округлые, как огромные кочки. Прохоров всматривался в пустынные горы, пытался угадать, в какой стороне находится его полк. Но повсюду на линии горизонта виднелись лишь кромки гор. Вдруг ему показалось, что на склоне соседнего хребта движутся небольшие черные точки. Несомненно, это были люди. Вскоре они приблизились настолько, что Прохоров сумел разглядеть их бородатые лица. «Одиннадцать», – сосчитал он. Шли они цепочкой, неторопливо, но размеренным темпом, как люди, которые знают свои силы и берегут их в долгом пути. Первый, перепоясанный лентами с патронами, нес на плече ручной пулемет, остальные были вооружены автоматами. Каждый, кроме того, тащил на спине огромный тюк. Группа безмолвно прошла в нескольких десятках шагов от Прохорова и так же тихо скрылась за горой. Прохоров перевел дух и опустил автомат. «Была бы целой правая рука, – подумал с горечью, – расквитался бы за ребят». Подумал – вяло обозлился: «Куда там, не полез бы. Их больше – не по зубам. Был бы друг Женька – вот тогда б устроили баньку».
   Прохоров съехал по щебенке вниз, развязал вещмешок, достал сначала тушенку, но тут же сунул ее обратно. Взял банку с кашей. Потом отсоединил крышку ствольной коробки автомата и острым ее углом вскрыл консервы. Каша была с мясом, и все же он проглотил ее, голод заглушил все другие чувства. Теперь предстояла неприятная, но необходимая процедура: перевязка. Он достал из кармана индивидуальный пакет, оторвал зубами край прорезиненной оболочки и стал разматывать почерневшие бинты. Они ссохлись и приклеились к ранам. Сейчас Прохоров смог точно определить, что у него три осколочных ранения. Сжав зубы, рванул присохший бинт. Тут же потекла кровь. Выматерившись вполголоса, он по живому отодрал бинт и с других ран. Одна дырка была выше локтя, две другие – ниже. Он закусил губу и начал быстро и туго наматывать бинт, сквозь него тут же просачивалась кровь. Жаль, бинта оказалось мало. Он подобрал грязный заскорузлый бинт и тоже намотал его на руку. Потом вытер слезы и лег передохнуть. Раны горели огнем, будто их посыпали перцем и продолжали бередить. Боль была острая, дергающая, во рту пересохло. Кляня себя, Прохоров открыл флягу, сделал глоток. Воды оставалось меньше половины.
   «Как быстро меняются привычные ценности, когда остаешься один на один с природой. Самое главное, оказывается, не долг перед обществом, а вода и пища. Скоро мои скудные запасы подойдут к концу, и мне останется только лечь и умереть. Меня не спасут ни вера в какие-то идеалы, ни мое школьное образование, даже автомат не спасет, ибо не в силах высечь из камня две простые вещи: хлеб и воду. А самое смешное и ненужное здесь – деньги. Впрочем, их тоже нет… И все же я ищу дорогу к своим и буду искать до последнего вздоха. Зачем? Чтобы вернуться в привычное общество? Нет – чтобы получить кусок хлеба и глоток воды».
   Прохоров почему-то вспомнил, как однажды Боев ни с того ни с сего привел роту в клуб. «Сидите и смотрите телевизор. А то совсем озвереете». Он еще сказал, что кино – это вранье, а тут хоть жизнь увидите. Сам сел среди солдат и время от времени отпускал реплики. Передача была о комсомоле. Рота по-злому гоготала. А потом показали какого-то студента, не то театрального, не то кинематографического института. Он все старался убедить, какая тяжелая работа у актера. Боев выругался: «Трудно тебе, бедняга, – и добавил: – Во всем полку нет ни одного сынка начальника. Одна рвань колхозная, пролетариат!» Черняев поддакнул: «Губы писой сложил, толстозадый. Сюда б его на отдых!»
   Прохоров почувствовал пристальный взгляд. Он вздрогнул и резко обернулся. На камне, в нескольких метрах, сидел огромный черный гриф. Птица, не мигая, смотрела на него круглыми желтыми глазами. Прохоров стер с лица холодную испарину.
   – Пошел вон отсюда! Кыш, гадина! – Он махнул рукой, но гриф даже не шелохнулся. Тогда Прохоров схватил камень и с силой швырнул его. Бросок левой получился неловким. Гриф расправил крылья, как судейскую мантию, послышался шелестящий звук, птица взмыла в воздух, сделала полукруг и исчезла.
   Пока не обрушилась жара, Прохоров решил идти. Местность была по-прежнему безлюдной, и тем скорее надо пройти ее. Первые шаги дались с трудом, болели истертые ноги, он снял ботинки, спрятал их в вещмешок. Стало немного легче… К полудню он вышел к скалистым горам. Они нависали над головой многотонными ярусами, испещренными кривыми трещинами. Ему стало мерещиться, что тяжелые глыбы вот-вот сорвутся и раздавят его в лепешку. Он озирался по сторонам, осторожно обходил опасные места, а горы все выше и выше уходили в небо; обломки скал, огромные валуны буквально на честном слове держались на покатой поверхности, он видел следы обвалов, щебенку, будто перетертую гигантскими жерновами. Пришлось опять надеть ботинки и идти, морщась от боли. Теперь он больше смотрел не под ноги, а вверх. Солнце слепило глаза, но он не замечал его, все внимание приковывали черные скалы, и чем выше задирал голову, тем явственней казалось, что горы начинают медленно падать на него. Он опасливо переходил на другую сторону, но узкий каньон угрожал и там, Прохоров спотыкался, метался из стороны в сторону. К счастью, каньон вскоре раздвинул свои стены, выпустил жертву на свободу. Прохоров перестал озираться, облегченно вздохнул. Перспектива быть раздавленным уже не пугала его.
   Он снова карабкался по склону, снова обдирал руки, ранки покрывались пылью, но он даже не замечал их. Он в сердцах клял все катаклизмы, которые миллионы лет назад вздыбили поверхность Земли, ругал последними словами эти горы, перевалы, ущелья и каньоны. Он чувствовал, как ярость прибавляет силы, зло рассмеялся, закашлялся, стал изрыгать проклятия нечеловеческому зною, невыносимому климату, всему этому богом забытому Афганистану, который столько уже унес жизней и исковеркал судеб. Он хрипел матерщиной во весь голос, и эхо нецензурно отзывалось ему. Он клял «борцов за ислам», моджахедов, которые не добили и так и не могут добить его, и потому он назло всем и наперекор выживет, выйдет к своим. Прохоров исчерпал запас ругательств и стал проклинать свою незавидную долю, голос его уже сорвался, как бывало у ротного, хрипел, переходил на свистящий шепот, он задыхался и все чаще останавливался, пока не рухнул плашмя. Автомат слетел с плеча, гулко цокнул о камни, а сам Прохоров кубарем, как бревно, покатился вниз. Он с размаху ударился о валун, долго лежал, потом с трудом встал, подобрал автомат и побрел искать тень.
   Им овладела глубокая апатия. «Вот так умирают от жажды», – думал Прохоров равнодушно. Он лег, повернулся на бок, чтобы не видеть раскаленного неба, уставился взглядом в камень. Поверхность его, оказывается, была усеяна мельчайшими блестками-вкраплениями, красные точечки чередовались с серыми и голубыми. Он прикоснулся к шероховатой поверхности, она оказалась сухой и прохладной. «Выпить последние капли – и умереть. Никто меня не неволит. Я как никогда свободен в выборе: жить или умереть, встать и снова идти или навсегда остаться у этого камня». И что смерть? Эта земля хранит в себе немало чужих останков. Древние македонцы, моголы, англичане… Многие шли этим путем…
   Правда или нет, но Прохоров слышал, что где-то в недоступном поднебесье Гиндукуша живет воинственное племя голубоглазых горцев. Дальними корнями оно ушло в историю. Две тысячи лет назад славное войско Александра Великого открывало здесь новые земли. Размеренно шествовали тяжелые колонны гоплитов, осторожно пробиралась в ущельях конная гвардия – агема, легкой поступью шли гипсписты. Воины забирали у горцев пищу и все, что может пригодиться в походах, а взамен оставили им свой небесный цвет глаз…
   Жизнь способна на неожиданные фантазии.
   «Когда со временем побелеют и мои кости, – отрешенно размышлял Прохоров, – случайные путники будут думать: вот останки несчастного, видать, не дошел до источника. И не придет им в голову, что человек сам сделал выбор и сам ушел из жизни, легко и спокойно, как исполнивший свой долг и оттого ставший свободным. Я два года выполнял долг и теперь свободен и имею право распорядиться собой. Я уйду в полном сознании, здесь, у тысячелетнего камня, – вместо того чтобы обессилевшим околеть на сухой горной тропе, в последних судорогах помышляя о воде. Какое жуткое чувство свободы!.. Судьба подарила целых два дня. Последний день – на медленную агонию, день, уже совершенно не нужный. Выпить последние капли, как сто граммов перед казнью и…» Прохоров посмотрел на автомат, потом полез в карман, вытащил гранату. Запал находился в нагрудном кармане. Он пошарил – вытащил и его. Вместе с запалом выпал маленький осколочек металла. «Как он попал ко мне? Наверное, сунул машинально». У осколка были острые края. Прохоров близко поднес его к глазам и внимательно рассмотрел неровные зазубрины. «И Сашкина граната меня не задела…»
   Он лег на спину, поправил распухшую руку. В раскаленном небе плавилось солнце. Прохоров прикрыл глаза и сонно подумал: «Язык как пятка». В его воспаленном воображении появилась река. Совсем другая – река его детства, со студеной прозрачной водой, черным омутом. Он видит бережки в зеленой мокрой траве, поросшие явором и упругим кустарником, за который так удобно хвататься, когда опускаешься на илистое жирное дно. Он наяву чувствует студеные волны, дуновение ветра и рябь от него… С противоположного берега боязливо спускаются к воде коровы, переваливаются тяжело, покачивая выменем, оставляют на истоптанном черноземе глубокие следы-норы, а также щедрые блямбы-лепешки. Они осторожно входят в воду, пьют долго и шумно и в это время забывают даже отмахиваться от слепней.
   Вода была кристальной, осязаемо-прохладной. Прохоров видит, как солнечные зайчики дрожат на дне реки, и темные спинки плотвы шевелятся среди водорослей. Они на пару с Зойкой собрались купаться. Она быстро скидывает платье и неторопливо, в чем мать родила, заходит в воду. Она почему-то любила купаться нагишом. Он же стоит в своих черных сатиновых трусах и очумело смотрит на нее.
   – Ну, че зенки вылупил? – весело кричит она. – Ходи сюда!
   – Бесстыжая… – выдавливает он восхищенно.
   – Чи ты меня голой не бачив?
   Он замечает, что говорит она сейчас по-ихнему, по-деревенски. Хотя давно уже взяла моду выражаться по-городскому. И его все учила, как надо разговаривать. «Так, як у тялявизоре?» – спрашивал он. «Эх, ты, темнота. А еще отличник… – важно отвечала она. – „Как в телевизоре“ надо говорить. А ты: „у тялявизоре“.» «Тогда уж „по телевизору“,» – смеялся он.
   Они плавают от бережка к бережку, Зойка громко фыркает и как бы невзначай задевает его своим скользким русалочьим боком.
   – А если хто придеть сюды? – спрашивает он, оглядываясь по сторонам.
   – Ну и что с того? Прогонишь. Ты ж умеешь…
   Она сидит на бережку и выжимает свои соломенные волосы. Тело у нее белое, пышное, а ноги до колен и руки – загорелые. Оттого кажется, что Зойка сидит в гольфах и длинных перчатках. Как аристократка.
   Он деликатно отходит за кустик, поворачивается к ней спиной и выкручивает трусы. Зойка неторопливо и, кажется, неохотно одевается. Потом он провожает ее до хаты. Она что-то рассказывает ему по пути, затем они целый час прощаются и при этом много целуются, укрывшись в тени палисадника.
   Подружились они после школы, когда закончили параллельные десятые классы. Зойка – с Заречья, Степка – глазовский. Отца ее, дядьку Петра, электромонтера колхозного, он хорошо знал. Доброй души человек, правда, выпить любит крепко. И тогда жди от него любых чудачеств. Но последнее время пить стал реже. Трое девок, всех одеть-обуть надо. А снарядить их – даже по деревенским меркам влетишь в копеечку. Крепко его взяли бабы в оборот. Старшая дочь, правда, уже в райцентр подалась. Уборщицей устроилась, замуж вышла. Словом, культурной стала. Звала к себе и Зойку. Но Зойке тряпку всю жизнь выкручивать не фартило, и подалась она в техникум на бухгалтера. Сидишь себе панночкой, на пальчиках маникюрчик наведешь и костяшками на счетах: щелк влево, щелк вправо.
   Но до того, как поступила она в свой бухгалтерский техникум, приключилась с ней одна неприятная история. Отправилась она однажды с младшей сестрой купаться. Разделись, огляделись – и плюхнулись в воду. Сестренка малая верещит, повизгивает, то ли от радости, то ли от холода… Вот и привлекла кавалеров. Появились на бережку два оболтуса зареченских: кепчонки на глазах, папиросками попыхивают, клешами дерьмо овечье метут.
   – Лянь, – расцветает один. – Девки голые купаюцца.
   – Идем, попужаем их, – поддакивает другой. Спустились вниз, рожи в ухмылке, плюхнулись прямо на девчачьи платья, дым пускают и пепелочек культурно стряхивают.
   – Эй, вы чаго, а ну, идите отседова, – орет им Зойка из воды. – Что, не бачите, что мы тут голые?
   А оболтусы в ответ гогочут, очень хорошо даже видим, мол, для того и пришли.
   – Ну и бабы пошли, – разглагольствует один. – Срамота одна. Без трусов купаюцца.
   – Щас к милиционеру поведем, – вторит другой. – Протокол составим: так и так, срамоту развели среди белого дня.
   – Дай платье! – верещит Зойка, а из воды вылезать боится, как бы чего не вышло. Младшая же вовсю ревет густым басом.
   – А дашь? – веселятся пацаны.
   – По морде! Вот придеть батька мой…
   Неизвестно, сколько бы просидели девки в воде, если б не Степка. Случилось ему проходить недалеко, и услышал он рев над родною рекой. Прибежал, спрашивать ничего не стал, молча настучал дебилам по шеям и по пинку в зад дал напоследок. Вот.
   А девки так передрогли, что даже руки-ноги свело. Степка пошел было себе восвояси – не глядеть же, как одеваются. Тут Зойка кричит:
   – Эй, стой, руку подай, вылезти не могу.
   Вытащил ее, а она хоть и посинелая, но все равно хорошая, ладная, аж дыхание сперло: грудь упругая, соски шоколадные, топорщатся в стороны. Даже зажмурился.
   – А теперь иди, – говорит ему.
   Он и пошел. А вслед кричат:
   – Эй, как тебя, Прохоров, ты не сказывай никому только, ладно?
   – Ла-а-дно! – отмахнулся он рукой.
   Вот с тех пор у них любовь началась. Потом ушел Степка в армию, она в техникум свой поступила. Теперь из города письма шлет.
   …Прохоров чувствует влажное дыхание реки, тянется бессознательно к фляге. Из нее шибает спертым, гнилостным запахом. Он смачивает потрескавшиеся губы, жадно впитывает остатки воды и не чувствует ее вкуса. Фляга выпадает из рук, гулко ударяется о камень матерчатым боком…
   Ночью снова шел. Несколько раз падал и тут же забывался в коротком сне, но потом какая-то сила подымала его, он вставал, приходил в себя и снова шел. Ему часто казалось, что он идет в противоположном направлении. И тогда Прохоров долго смотрел в небо, искал свою звезду и вновь как заведенный брел вперед.
   К утру он наткнулся на маленький, едва приметный ручей. Вода в нем не бежала, а сочилась из-под камней, как сукровица из старой раны. Хриплый вопль вырвался из груди, он бросился к воде, пил ее вместе с песком и глиной, шумно втягивал, откашливался. Он казался зверем, выгрызающим внутренности своей жертвы. Потом он с большим трудом и предосторожностями наполнил флягу, банку из-под сгущенки, снова пил, отплевывался от песка, затем сполоснул лицо и руки. Теперь он знал, что судьба дала ему еще один шанс. Прохоров решил подкрепить свои силы и с аппетитом съел банку тушенки. Тут же, у ручья, ему захотелось свалиться и заснуть, но осторожность взяла верх, и он пошел искать укромное место.
   В сумерки он двинулся вдоль ручья. Что это был за ручей, куда впадает, Прохоров не знал, да это уже и не имело значения. Он шел как в забытьи и, когда очнулся, увидел, что ручья нет, а сам он бредет по высохшему руслу. Возвращаться не стал, побоялся заплутать в темноте.
   Он смутно помнил третьи и четвертые сутки, потому что двигался в основном по ночам, огибал стороной кишлаки. Однажды он проснулся и увидел неподалеку дехканина. Тот деловито ковырялся на поле. Рядом уступами примыкали другие поля, огражденные и поделенные дувалами на прямоугольники. Как соты в пчелином улье. И в этих «сотах» тут и там копошились фигурки людей, очень похожие на пчел. Прохоров, затаив дыхание, следил за ними из кустов. Дехкане копошились в земле, осторожно переступали, мерно взмахивали мотыгами. Он с волнением и жадностью взирал на этот почти первобытный труд на непривычных ячейках-полях. Дехканин иногда останавливался, вытирал пот, смотрел куда-то вдаль, потом снова склонялся к земле. «О чем он сейчас думает? О будущем урожае, о том, как трудно нынче вырастить и сохранить его? А может, о том, как упадет однажды обессилевшим на борозду, а сын поднимет выпавшую из его рук мотыгу? И все останется по-прежнему, ничто в мире не изменится. Потому что человек всегда будет возделывать землю и растить хлеб…»
   Прохоров почувствовал острое, щемящее чувство, но не воспоминания подтачивали душу, а странное ощущение безвременья, бесцельности и бессмысленности своего положения. Он превратился в бродячего пса, который с ненавистью, тоской и страхом следит из-за угла за чужой жизнью.
   «Почему, как преступник, прячусь в кустах в этой далекой и чужой стране, за тысячи километров от своего села, – изнурял себя мыслями, – почему скитаюсь, будто нет у меня ни роду, ни племени? И что это за долг такой перед афганскими дехканами, если он никогда не брался взаймы? Почему же его надо возвращать? Кто виноват, что брат по классу, простой дехканин, стал врагом для сына крестьянина Степана Прохорова, хотя не нужны ему его земля, дом или жена?» Ведь эти же люди, любовно возделывающие землю, тотчас побросают свои мотыги, едва увидят пришельца с оружием, достанут старинные «буры» и современные «калашниковы» и кинутся убивать его. Потому что нет ничего страшнее крестьянина, которого оторвали от земли и не дали взамен ничего, кроме оружия и веры в несуществующих идолов.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [17] 18 19 20 21 22 23 24 25

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация