А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Зимний день" (страница 1)

   Николай Лесков
   Зимний день
   (Пейзаж и жанр)

   Днем они сретают тьму и в полдень
   ходят ощупью, как ночью.
Иова, V, 14,
   У Спаса бьют, у Николы звонят,
   у старого Егорья часы говорят.
В. Даль (Присловие).

   I

   Зимним, северный день с небольшою оттепелью. Два часа. Рассвет не успел оглядеться, и опять смеркается.
   В гостиной второй руки сидят за столом хозяйка и гостья. Хозяйка стара, и вид ее можно бы назвать почтенным, если бы на лице ее не отпечатлелось слишком много заботливости и искательности. Она зрела когда-то лучшие дни и еще не потеряла надежды их возвратить, но она не знает, чту для этого надо сделать. Чтобы ничего не упустить, она готова быть всем на свете: это «сосуд», сформованный «в честь» и служащий ныне «сосудом в поношение». Гостья, которую застаем у этой хозяйки, тоже не молода. Во всяком случае она уже дожила до тех лет, когда можно отказаться от игры в чувства, но она, кажется, от этого еще не отказалась. Эта женщина, без сомнения, была замечательно хороша собою, но теперь, когда она отцвела, от прежних красот остались только «боресты»; фигура ее, однако, еще гибка, и черты лица сохраняют правильность, а в выражении преобладает замечательная смешанность: то она смотрит тихою ланью, то вдруг эта лань взметнется брыкливою козой.
   Бескорыстно увлекаться этою дамой уже нельзя, но, быть может, что-нибудь в этом роде еще возможно, если она поставит вопрос иначе. В своей манере держаться по отношению к солидной хозяйке гостья оттеняет что-то особенно теплое и почтительное, даже как бы дочернее, но эти дамы вовсе не родственницы. Их соединяет дружба, основанная не на одном согласии их вкусов, но и на единстве целей: их объединяет «métier».[1]
   Теперь они пьют чай, который подан на гараховском сервизе, покрытом вязаным одеяльцем, и гостья сообщает хозяйке о том, чту случилось замечательного, и о том, чту «говорят». Говорят о соперничестве двух каких-то чудотворцев, а случилось нечто еще более интересное и достойное внимания: вчера совершенно неожиданно приехала из-за границы кузина Олимпия. Это известная особа, она с давних пор посвятила себя «вопросам» и постоянно живет в чужих краях; но когда она приезжает сюда, она привозит с собою кучу новостей и «делает оживление». Ее жизнь есть нечто удивительное: она не богата. О, совсем не богата! Она даже не имеет решительно никаких средств, но при всем том она ни у кого не занимает и не жалуется на свое положение, а еще приносит своей стране очень много пользы.
   Таких дам теперь, слава богу, есть несколько, но Олимпия занимает между ними самое видное место. У нее большое и прекрасное родство. Она родственница и тем двум дамам, которые здесь о ней разговаривают. Во всех глазах Олимпия – величина очень большая, и все ей верят, несмотря на предостережение, которое Диккенс делал против всех лиц, живущих неизвестными средствами.
   Домой, на родину, Олимпия навертывается всегда внезапно и на короткое время: приедет, бросит взгляд, с одним, с другим повидается, «освежит ресурсы» и уедет снова. Многие говорят, что она очень талантлива, но, что еще важнее всего, она совершенно необходима.
   Хозяйка на нее немножко недовольна и обращает внимание на то, как дует в окна. Кроме того, она сообщает, что Виктор Густавыч сожалеет еще, что Олимпия не хочет «ладить». Иначе она непременно стала бы очень необходима.
   – Впрочем, это нимало не мешает Олимпии отлично себя держать, – заключает хозяйка, – так как Виктор Густавыч сам ни в чем не уверен. Это немало значит.
   Гостья глядит глазами лани и этим взглядом отвечает, что она согласна, причем делает маленькое движение брыкливой козы и взглядывает на шезлонг, помещающийся перед камином между трельяжем и экраном.
   В стороне от дам, в очень глубоком кресле за трельяжем, полулежит, скрестив на груди руки и закрыв глаза, миловидная девушка лет двадцати трех или четырех. Она, по-видимому, совсем не интересуется тем, о чем говорят дамы: она устала и отдыхает, а может быть, она даже спит. Эта девушка – племянница хозяйки; родные называют ее просто Лидия, а чужие Лидия Павловна. Она нелюбима в своей семье, потому что ведет себя не так, как хочется матери и братьям. Братья ее – блестящие офицеры, и один из них уже дрался на дуэли. Лидия не в фаворе тоже и у тетки, которую она зашла теперь навестить в кои-то веки, но и то не скрыла, что чувствует себя здесь не на своем месте.
   Хозяйка посмотрела на Лидию и сказала:
   – Она спит. Впрочем, – добавила она, – если б она и не спала, это ей все равно: она нимало не интересуется обществом. Что не касается их курсов, того ей и не надо. Но Олимпия, в которой я не отрицаю ее ума и связей, все-таки очень шлепнулась с тех пор, как она в свой прошлый приезд хотела развести историю с этими высеченными болгарами. Помните, какая тогда с этим было вышла чепуха. Они тогда прознали, что она едет, и сами наехали сюда в большом множестве и все рассказывали, что у них будто бы уже всех секут и что их самих будто тоже всех высекли. Олимпия хотела этим воспользоваться, но увлеклась, и когда с ней спорили, что они хвастаются, то она уверяла, что их будто здесь осматривали в какой-то редакции, и потом, чтобы поднять их значение, она хотела нарочно открыть с ними бал, но тогда стали говорить, что иностранки, пожалуй, не пойдут, потому что, знаете, с сечеными ведь некоторые не танцуют.
   – Я помню это. И, как хотите, танцевать с сечеными… Это… это очень необыкновенно!
   – Ну да! – продолжала хозяйка, – а после кто-то проведал, что это даже и затевать не надобно, потому что эти господа будто сами себя здесь секут в каком-то переулке, для того чтобы им удобнее было привлечь внимание… Говорили, что Олимпия будто это и знала… Это бог весть что такое!.. А потом опять оказалось, будто и это неправда, потому что в переулке их хоть и секли, но совсем не для этого, а их так лечил какой-то их компатриот, вроде массажа… Бог уж их знает, как и разобрать, что правда и что неправда.
   – Да, это вышла какая-то путаница, в которой нельзя было ничего разобрать, кроме того, что их секли там и секли здесь.
   – Вот именно – разгордьяж! И это повело к большой потере, потому что брат Лука рассердился и не только перестал давать денег на славянство, а даже не захотел и слушать. Он ведь, знаете, как осел упрям и прямо сказал: «Все обман!» – и не велел пускать к себе не только славян, а и самое Олимпию, и послал ей в насмешку перо.
   – Какое перо?
   – Не знаю какое, – говорили, будто сорочье перо, в шапочку.
   – Да разве?
   – Конечно! Вот, дескать, тебе, сорока, летай, и теперь никого не принимает.
   – На каком это основании Лука Семеныч так дорого ценит свои приемы?
   – Богат и ни у кого ничего не ищет, – вот и может не принимать, кого не хочет видеть.
   – Но ведь у него никакого другого влияния и нет?
   – Никакого. Но все боятся, что он их не примет. Гостья понизила тон и спросила:
   – Вы у него этой зимой были?
   Хозяйка сделала отрицательный знак и проговорила:
   – Он слишком колок.
   – И Аркадий тоже, кажется, у него не бывает?
   – Ни Аркадий, ни Валерий: он моих обоих сыновей ненавидит.
   – Сварливый старик! Кого же он, однако, теперь принимает?
   – Из всех родных к нему теперь вхожи толькое двое: брат Захар и вот она – Лида.
   Гостья кивнула головой на трельяж и улыбнулась.
   – Что он принимает Лидию Павловну – это я понимаю. Не принимать людей с весом и значением и ласкать племянницу-фельдшерицу, которая идет наперекор общественным традициям, – это в его вкусе. Так Лука Семеныч манкирует тем, кто желал бы быть у него принят. Но почему из всех родных второе исключение предоставлено Захару Семенычу? Наш милый генерал такой же, как и все мы, бедный грешник.
   – Старик Захарушку щадит: «Он, говорит, наш брат Захар, наказан в сытость за якшательство с дурными людьми. Пусть бог простит, что он себе устроил».
   – Ах, вот что!
   Девушка за трельяжем пошевелилась. Дамы это заметили, и гостья, улыбнувшись, промолвила тихо:
   – Неужели она опять уснет?
   – Наверное, – отвечала хозяйка. – Она так повсеместно: придет, поспит и побежит в свою вонючку «совершать свое дело – потрошить чье-то мертвое тело». Но, однако, надо сказать, что Бертенсон их отлично держит в руках, особенно с тех пор, как они его огорчили.
   – Но ведь и он их потом проучил…
   – Это правда, но они все-таки от него много терпят.
   – Но отчего же Лидии Павловне дома не спать?
   – Хаос в семье, все друг другу не нравятся, ей неприятно слышать, что говорят ее братья о гиппических конкурсах и дуэлях, а тем неприятно, что она потрошит мертвое тело, да и матери неприятно слышать, чем она занята, вот и идет весь дом – кто в лес, кто по дрова… Но зато брат Лука ее очень ласкает и даже посылает ей цветы в вонючку.
   Гостья кивнула на спящую и тихо спросила:
   – Она ведь скоро кончит и будет фельдшеричка?
   – Да.
   – Мне помнится, она еще давно как будто бы училась перевязкам?
   – Ах, ее ученьям несть конца: и гимназия, и педагогия, и высшие курсы – все пройдено, и серьги из ушей вынуты, и корсет снят, и ходит девица во всей простоте.
   – По-толстовски?
   – Мм… Ну, к Толстому, знаете… молодежь к нему теперь уже совсем охладевает. Я говорила всегда, что это так и будет, и нечего бояться: «не так страшен черт, как его малютки».
   Гостья улыбнулась и заметила:
   – Это правда: он надоел своей моралью, но ведь было время, что вы не держались этой пословицы, а раньше и сами к нему были пристрастны.
   – Я? Да, я переменилась, и я этого и не скрываю. Я всегда очень любила чтение и тогда во всех отношениях была за Толстого. Его Наташа, например! Да разве это не прелесть? Это был мой идол и мое божество! И это так увлекательно, что я не заметила, где там излит этот весь его крайний реализм – про эти пеленки с детскими пятнами. Что же такое? Дети мараются. Без этого им нельзя, и это не производило на меня ничего отвратительного, как на прочих. Или вспомните потом, как у него описан этот Александр Первый.
   – Как же! Он одевается?
   – Да. Помните, как он пристегивает помочи?
   – Ах, это божественно!
   – Да; но разве там только одни помочи? Ведь он перед вами тут же весь, как живой!.. Я его вижу, я его чувствую!..
   – Тоже очень хорош и Наполеон с его темными глазами.
   – У Наполеона были серые глаза.
   – Но они давали такое впечатление…
   – Об этом не спорю; в этом во всем Толстой несравненен. Тут нет и спора, но когда он заумничался, бросил свое дело и стал писать глупости, вроде того, чтобы запрещать людям есть мясо и чтобы никто не женился, а девушки чтобы зашивались по шею и не выходили замуж, то я сразу же прямо сказала: это вздор! Тогда лучше всех свесть к скопцам, и конец, но я, как православная, я не хочу быть на его стороне.
   Тут гостья тихо заметила, что Толстой собственно никогда никому не запрещал есть мясо и, кажется, говорил, что иным даже надо жениться.
   – Да, я знаю, что собственно он еще ничего не запрещал, но, однако, для чего он об этом писал так сильнодержавно?
   – Да, он, конечно, писал очень смело, но собственно он, слава богу, у нас еще даже не имеет и права ничего запретить.
   – Конечно, слава богу! Но для чего он все это одно только и твердит? Вот это зачем? Он убеждает, что злых не надо обижать, или просто доказывает, что без веры нельзя служить, и все это очень мило, но вдруг сорвется и опять начинает писать глупости: например, зачем мыло? Ну, скажите на милость: он не знает, зачем мыло! Позвольте, но как же без мыла: как мыть руки, голову и, наконец, белье? В золе его, что ли, золить? Но, однако, я бы ему еще и это простила за его прежнее. По совести говоря, все мужчины глупы, когда берутся не за свое дело; но мало ли что говорится! Не всякое же лыко в строку: вольному воля, а спаси нас рай. Тоже и о мясе. Кто любит рыбное или мучное, пусть и не ест мяса. Какая форма правления ни будь, а к этому нигде и никто никого не принуждает… Сделайте милость! Еще, может быть, от этого для нас филейная вырезка дешевле будет. Не правда ли?
   – Конечно.
   – Ну, то-то и есть! Все равно и те, кто не хочет жениться или которые не хотят замуж выходить, – они пусть так и остаются, как им угодно. Ведь о них и в Евангелии сказано: «суть скопцы…» Понимаете, это безумцы!
   Гостья сделала согласный знак головой.
   – У моих сыновей, когда они были мальчики, – продолжала хозяйка, – был репетитор из академистов, очень честолюбивый, но смешной, и все собирался в монахи, а когда мы ему говорили: «Вы, monsieur, лучше женитесь!» – так он на это прямо отвечал: «Не вижу надобности».
   Дама слегка полуоборотилась к трельяжу и сказала:
   – Лидия, ты проснулась или спишь еще?
   – Да, ma tante, – ответил полусонный контральто.
   – То есть что же это значит: ты выспалась или ты еще спишь?
   – Вы, ma tante, вероятно, хотите говорить о чем-нибудь, чего я не должна понимать, и хотите, чтоб я вышла?
   – Я хотела бы, чтобы ты вышла, но только не из комнаты, а вышла бы, наконец, замуж.
   – А я тоже спрошу вас, как ваш семинарист: «для какой надобности?»
   – А вот хотя бы для той надобности, чтобы при тебе можно было обо всем говорить, не стесняясь твоим присутствием.
   – Да мне кажется, вы и так не стесняетесь.
   – Ну, нет!
   – Значит, я еще мало знаю; но считайте, что я замужем и знаю все, что вам известно.
   – Послушайте, пожалуйста, что она говорит на себя! Но я вам что-то хотела сказать… Ах да!.. Вы ведь, наверное, слышали, что все рассказывали о том, как к графу приехал будто один родной. какой-то гусар, в своей форме, все в обтяжку, а он будто взял и подвязал ему нянькин фартук, а иначе он не хотел его пустить в салон.
   – Да, об этом говорили… и, говорят, это правда.
   – Ну да! И если хотите, по-моему, гусарская форма и в самом деле… не совсем скромно.
   – Да, но очень красиво!
   – Красиво – да. Но и этот фартук, ведь это тоже дерзость! Гусар – и в фартуке! Но вот чего ему еще больше нельзя простить, это его несносная проницательность. От нее общественный вред.
   – Вот, вот! Конечно, вред обществу нельзя позволить. Я слушаю, в чем вы видите это дело?
Чтение онлайн



[1] 2 3 4 5 6 7 8

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация