А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Петербург. Стихотворения (сборник)" (страница 40)

   И – что же?
   Щелкнула там задвижка у… ватер-клозета: его высокопревосходительство, Аполлон Аполлонович, барин, с зажженною свечкою оттуда изволил прошествовать, – в спальню.
   Синее уж серело в коридоре пространство, и светились прочие комнаты; и искрились хрустали: половина восьмого; пес-бульдожка чесался и лапою цапал ошейник, и мордой оскаленной, тигровой, спину свою доставал.
   – «Господи, Господи!»
   – «Авгиева-купца обокрали!.. Агниева-купца обокрали!.. Хаху провизора резали!..»
   ………………………
   Бешено просверкали лучи по хрустальному, звонкому, по голубому по небу.
   Сбросивши с себя брючки, Аполлон Аполлонович Аблеухов мешковато запутался в малиновых кистях, облекаясь в стеганый, полупротертый халатик мышиного цвета, выставляя из ярко-малиновых отворотов непробритый свой подбородок (впрочем, вчера еще гладкий), весь истыканный иглистой и густой, совершенно белой щетиной, будто за ночь выпавшим инеем, оттеняющим и темные глазные провалы, и провалы под скулами, которые – от себя мы заметим – сильно поувеличились за ночь.
   Он сидел, раскрыв рот, с распахнутой волосатою грудью у себя на постели, продолжительно втягивал и прерывисто выдыхал в легкие не проникающий воздух; поминутно щупал свой пульс и глядел на часы.
   Видно, он мучился неразрешенной икотой.
   И нисколько не думая о серии тревожнейших телеграмм, мчащихся к нему отовсюду, ни о том, что ответственный пост от него ускользает навеки, ни – даже! – об Анне Петровне, – вероятно, он думал о том, о чем думалось перед раскрытой коробочкой черноватых лепешек.
   То есть – он думал, что икота, толчки, перебои и стеснительное дыхание (жажда пить воздух), вызывающие, как всегда, колотье в легкое щекотанье ладоней, у него случаются не от сердца, а – от развития газов.
   О поднывающей левой руке и стреляющем левом плече все это время он старался не думать.
   – «Знаете ли? Да это просто желудок!»
   Так однажды старался ему объяснить камергер Сапожков, восьмидесятилетний старик, недавно скончавшийся от сердечной ангины.
   – «Газы, знаете ли, распирают желудок: и грудобрюшная преграда сжимается… Оттого и толчки, и икота… Это все развитие газов…»
   Как-то раз, недавно, в Сенате Аполлон Аполлонович разбирая доклад, посинел, захрипел и был выведен; на настойчивое приставание обратиться к врачу он им всем объяснял:
   – «Это, знаете, газы… Оттого и толчки».
   Абсорбируя газы, черная и сухая лепешка иногда помогала ему, не всегда, впрочем.
   ………………………
   – «Да, это – газы», – и тронулся к… к…: было – половина девятого.
   Этот звук и услышал Семеныч.
   Вскоре после того – грохнула, бацнула коридорная дверь и издали прогудела другая; сняв с озябших колен полосатый свой плед, Аполлон Аполлонович Аблеухов снова тронулся с места, подошел к двери замкнутой спаленки, раскрыл эту дверь и выставил покрытое потом лицо, чтоб у самой двери наткнуться – на такое же точно покрытое потом лицо:
   – «Это вы?»
   – «Я-с…»
   – «Что вам?»
   – «Тут-с хожу…»
   – «Аа: да, да… Почему же так рано…»
   – «Приглядеть всюду надобно…»
   – «Что такое, скажите?..»
   – «?..»
   – «Звук какой-то…»
   – «А что-с?»
   – «Хлопнуло…»
   – «А, это-то?»
   Тут Семеныч рукой ухватился за край широчайшей кальсонины, неодобрительно покачал головой:
   – «Ничего-с…»
   ………………….
   Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела направо и поглядела налево, и – спряталась.
   И потом – барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.
   Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча, прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой – к свет пропускающей скважине: да – как прилипнет, не отрываясь от двери! Не по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был, – не таковским…
   Что такой за подглядыватель? Да и потом – непристойно как будто.
   Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться – присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется, присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно: шелапыга!
   Не лакеем каким-нибудь был – генеральским сынком, образованным на французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.
   Барчук же, – как вздрогнет!
   – «Сюртучок», – сказал он в сердцах, – «мне скорей пообчистите…»
   Да от папашиной двери – к себе: просто какая-то шелапыга!
   – «Слушаюсь», – неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе думал:
   – «Мать приехала, а он экую рань – «почистите сюртучок».
   – «Нехорошо, неприлично!»
   – «Просто хамлеты какие-то… Ах ты, Господи… подсматривать в щелку!»
   ……………….
   Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:
   – «А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно…»
   – «Что хлопнуло?»
   – «Ничего-с: не изволите беспокоиться…»
   – «?..»
   – «Николай Аполлонович…»
   – «А?»
   – «Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку…»
   Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но… старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.
   И, робея, просительно поглядел на Семеныча:
   – «Анну Петровну-то старик все-таки видел… С ней – как-никак – разговаривал…»
   Эта мысль промелькнула назойливо.
   – «Верно, Анна Петровна-то изменилась… Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок… Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом…»
   – «И – нет, нет!..»
   Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.
   И стал шестидесятилетний – тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:
   «А… ме-ме-ме… Семеныч… Вы… ме-ме… босы?»
   Тот обиженно вздрогнул.
   – «Виноват-с, ваше высокопр…»
   – «Да я… ме-ме-ме… не о том», – силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.
   Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:
   – «Э… скажите…»
   – «?»
   – «У вас – желтые пятки?»
   Семеныч обиделся:
   – «Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длиннокосых китайцев-с…»
   – «Хи-хи-хи… Так, может быть, розовые?»
   – «Человеческие-с…»
   – «Нет – желтые, желтые!»
   И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.
   – «Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство – они все… Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит…»
   Сам же он думал:
   – «Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши… И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении… И сын-то – хамлетист… А туды же – о пятках!.. Вишь ты – желтые… У самого пятки желтые… Тоже – „особа“!..»
   И еще пуще обиделся.
   А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то: иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак – действительный тайный, профессор и носитель бриллиантовых знаков) – непоседою, вертуном, приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в ноздри, в ухо – перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно вылезает над липами; мух таких давят десятками – на руках, на усах – перед грозой, в душный день.
   – «А у барышни-то– хи-хи-хи… А у барышни…»
   – «Чтó у барышни?»
   – «Есть…»
   Экая непоседа!
   – «Что есть-то?»
   – «Розовая пятка…»
   – «Не знаю…»
   – «А вы посмотрите…»
   – «Чудак, право барин…»
   – «Это у нее от чулочек, когда ножка вспотеет».
   И не окончивши фразы, Аполлон Аполлонович Аблеухов, – действительный тайный советник, профессор, глава Учреждения, – туфлями протопотал к себе в спаленку; и – щелк: заперся.
   Там, за дверью, – осел, присмирел и размяк.
   И беспомощно стал озираться: э, да как же он помельчал! Э, да как же он засутулился? И – казался неравноплечим (будто одно плечо перебито). К колотившемуся, к болевшему боку – то и дело жалась рука.
   ………………………
   Да-с!
   Тревожные донесения из провинции… И, знаете ли, – сын, сын!.. Так себе – отца опозорил… Ужасное положение, знаете ли…
   Эту старую дуру, Анну Петровну, обобрали: какой-то негодяй-скоморох, с тараканьими усиками… Вот она и вернулась…
   Ничего-с!.. Как-нибудь!..
   Восстание, гибель России… И уже – собираются: покусились… Какой-нибудь абитуриент там с глазами и усиками врывается в стародворянский, уважаемый дом…
   И потом – газы, газы!..
   Тут он принял лепешку…
   ………………………
   Перестает быть упругой пружина, перегруженная гирями; для упругости есть предел; для человеческой воли есть предел тоже; плавится и железная воля; в старости разжижается человеческий мозг. Нынче грянет мороз, – и снежная, крепкая куча прыскает самосветящейся искрой; и из морозных снежинок сваяет человеческий блистающий бюст.
   Оттепель прошумит – пробуреет, проточится куча: вся одрябнет, ослизнет; и – сядет.
   Аполлон Аполлонович Аблеухов мерз еще в детстве: мерз и креп; под морозною, столичною ночью – круче, крепче, грознее казался блистающий бюст его, – самосветящийся, искристый, выходящий над северной ночью всего более до того гниловатого ветерка, от которого пал его друг, и который в течение последнего времени запалил ураганом.
   Аполлон Аполлонович Аблеухов восходил до урагана; и – после…
   Одиноко, долго и гордо стоял под палящим жерлом урагана Аполлон Аполлонович Аблеухов – самосветящийся, оледенелый и крепкий; но всему положен предел: и платина плавится.
   Аполлон Аполлонович Аблеухов в одну ночь просутулился; в одну ночь развалился он и повис большой головой; и его, упругого, как пружина, свалило; а бывало? Недавно еще на безморщинистом профиле, вызывающе брошенном под небеса навстречу напастям, трепыхалися красные светочи пламени, от которого… могла… загореться… Россия!..
   Но прошла всего ночь.
   И на огненном фоне горящей Российской Империи вместо крепкого золотомундирного мужа оказался – геморроидальный старик, стоящий с распахнутой, прерывисто-дышащей волосатою грудью, – непробритый, нечесаный, потный, – в халате с кистями, – он, конечно, не мог править бег (по ухабам, колдобинам, рытвинам) нашего раскачавшегося государственного колеса!..
   Фортуна ему изменила.
   Конечно же, – не события личной жизни, не отъявленный негодяй, его сын, и не страх пасть под бомбою, как падает простой воин на поле, не приезд там какой-нибудь Анны Петровны, малоизвестной особы, не успевающей ни на каком ровно поприще – не приезд там Анны Петровны (в черном, штопаном платье и с ридикюльчиком), и вовсе не красная тряпка превратили носителя сверкающих бриллиантовых знаков просто в талую кучу.
   Нет – время…
   ………………………
   Видывали ли вы уже впадающих в детство, но все еще знаменитых мужей – стариков, которые полстолетия отражали стойко удары – белокудрых (чаще же лысых) и в железо борьбы закованных предводителей?
   Я видел их.
   В собраниях, в заседаниях, на конгрессах они взлезали на кафедру в белоснежных крахмалах и лоснящихся своих фраках с надставными плечами; сутуловатые старики с отвисающими челюстями, со вставными зубами, беззубые —
   – видел я —
...
   – продолжали еще по привычке ударять по сердцам, на кафедре овладевая собою.
   И я видел их на дому.
   Со слабоумною суетою шепоточком мне в ухо кидая больные, тупые остроты, в сопровождении нахлебников, они влачилися в кабинет и слюняво там хвастались полочкой собрания сочинений, переплетенных в сафьян, которую и я когда-то почитывал, которою угощали они и меня, и себя.
   Мне грустно!
   ………………………
   Ровно в десять часов раздавался звонок: отпирал не Семеныч; кто-то там проходил – в комнату Николая Аполлоновича; там сидел, там оставил записку.
Я знаю, что делаю
   Ровно в десять часов Аполлон Аполлонович откушал кофей в столовой.
   В столовую он, как мы знаем, вбегал – ледяной, строгий, выбритый, распространяя запах одеколона и соразмеряя кофе с хронометром; и царапая туфлями пол, к кофею он приволокся в халате сегодня: ненадушенный, невыбритый.
   От половины девятого до десяти часов пополуночи он просидел, запершись.
   На корреспонденцию не взглянул, на приветствия слуг, вопреки обычаю, не ответил; а когда слюнявая морда бульдога ему легла на колени, то ритмически шамкавший рот —

Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой —

...
   – то ритмически шамкавший рот поперхнулся лишь кофеем:
   – «Э… послушайте: уберите-ка пса…»
   Пощипывая и кроша французскую булочку, окаменевающими глазами уставлялся в черную, кофейную гущу.
   В половине двенадцатого Аполлон Аполлонович, будто вспомнивши что-то, засуетился, заерзал; беспокойно глазами забегал он, напоминая серую мышь; вскочил, – и бисерными шажками, дрожа, припустился в кабинетную комнату, обнаруживши под распахнутой полой халата полузастегнутые кальсоны.
   В кабинетную комнату вскоре заглянул и лакей, чтоб напомнить, что поданы лошади; заглянул – и как вкопанный остановился он на пороге.
   С изумлением рассматривал он, как от полочки к полочке по бархатистым, всюду тут разостланным коврикам Аполлон Аполлонович перекатывал тяжелую кабинетную лесенку, – охая, кряхтя, спотыкаясь, потея, – и как он взбирался по лесенке, как с опасностью для собственной жизни он, вскарабкавшись, на томах пальцем пробовал пыль; увидавши лакея, Аполлон Аполлонович пожевал брезгливо губами, ничего не ответил на упоминанье о выезде.
   Хлопая переплетом по полке, он потребовал тряпок.
   Два лакея принесли ему тряпок; тряпки эти пришлось ему передать на полотерной вверх приподнятой щетке (он наверх к себе не пустил никого, да и сам не спустился); два лакея взяли по стеариновой свечке; два лакея стали по обе стороны лесенки с вверх протянутой окаменевшей рукою.
   – «Поднимите-ка свет… Да не-так… И не эдак… Э, да – выше же: еще повыше…»
   К этому времени из-за заневских строений повыклубились клочкастые облака, понавалились хмурые войлоковидные клубы их; бил в стекла ветер; в зеленоватой, нахмуренной комнате господствовал полусумрак; выл ветер; и повыше, повыше тянулися две стеариновых свечки по обе стороны лесенки, убегающей к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка копошилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти.
   – «Ваше всоковство!»
   – «Ваше ли дело?..»
   – «Изволите себя утруждать…»
   – «Помилуйте… Где это видано…»
   Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете, тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам лесенки; и – под конец расчихался:
   – «Пыль, пыль, пыль…»
   – «Ишь-ты… Ишь-ты!..»
   – «А ну-ка я… тряпкою: так-с, так-с, так-с…»
   – «Очень хорошо-с!..»
   И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.
   Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона:
   – «Его высокопревосходительство?.. Да… Изволят откушивать кофе… Доложим… Да… Лошади поданы…»
   И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили:
   – «Да… да… Все еще сидят за столом… Да уж мы доложили… Доложим… Лошади поданы…»
   Ответили и на третий, уже негодующий треск:
   – «Никак нет-с!»
   – «Занимаются разборкою книг…»
   – «Лошади?»
   – «Поданы…»
   Лошади, постояв, отправились на конюшню; кучер сплюнул: выругаться он не посмел…
   ………………………
   – «Протру-ка я!»
   – «Ай, ай, ай!.. Не угодно ли видеть?»
   – «Апчхи…»
   И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.
   ………………………
   В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это – напоминанием о чем-то забытом, родном – пролетело пространство лакированных комнат; и – непрошенно вошло в кабинет; старое, старое – тут стояло; и – подымалось по лесенке.
   Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:
   – «Слышите?.. Слушайте…»
   Мало ли кто мог быть?
   Оказаться мог: тот – Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот – Герман Германович, с бумагами; или там – Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла – ме-ме-ме – и Анна Петровна…
   Дзанкнуло.
   – «Неужели не слышите?»
   – «Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось…»
   На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить.
   Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета: – «Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи… Воротнички, манжеты – восток… Часы – север» – только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он – насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет.
   Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:
   – «Я осмелюсь заметить: звонят…»
   Не отзывались лакеи.
   Каждый вытянул свою свечку – под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос:
   – «Да! И я тоже слышал».
   Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома, – он один отозвался:
   – «Да, да, да…»
   – «Знаете ли…»
   – «Звонят… звонки…»
   Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули – оба: «торопитесь – бегите – спешите!..»
   – «Это барыня…»
   – «Это – Анна Петровна!»
   Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!
   Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов– серая мышиная куча – беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз – да как пустится мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подтиральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупал пульс.
   А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной.
   Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.
   Право же, походил он на мышь.
Будешь ты, как безумный
   Петербург – это сон.
   Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят; но за стеклами этими никогда не бывают они.
   Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех.
   Там – покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все – сон и которые – сон; на покатое это плечо восьмидесятилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
   Так бывает всегда.
   Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над «Биржевкою». Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери – днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь – темную треуголку.
   С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
   Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 [40] 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация