А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Река играет" (страница 3)

   VI

   Парохода все нет. Говорят, за час до прихода он будет еще «кричать» где-то, на одной из вышележащих пристаней, но когда часа через три, пошатавшись по селу и напившись чаю, я подхожу опять к берегу, о пароходе ничего не известно. Река продолжает играть и даже разыгралась совсем не на шутку. Тюлин тащится к своему шалашу по колени в воде, лениво шлепая босыми ногами по зеленой потопшей траве; он весь мокрый, широкие штаны липнут к его ногам, мешая идти; сзади, на чалке, тащится за Тюлиным давешняя старая лодка, которую, согласно предсказанию знатока-перевозчика, унесло-таки течением.
   – Что, Тюлин, здоров ли?
   – Слава богу. Не крепко чтой-то. Давай на ту сторону поедем.
   – Зачем?
   – Вишь, склёка вышла. Плоты Ивахински река разметывать хочет.
   – Тебе-то что же?.. Разве забота?
   – А гляди-ко, Ивахин четвертуху волокет. Да что четвертуха! Тут, брат, и полуведром поступишься…
   К берегу торопливою походкой приближался со стороны села мужчина лет сорока пяти, в костюме деревенского торговца, с острыми, беспокойными глазами. Ветер развевал полу его чуйки, в руке сверкала посудина с водкой. Подойдя к нам, он прямо обратился к Тюлину:
   – Что, приплескиват?
   – Беды́! – ответил Тюлин. – Чай, сам видишь.
   – А плотишки у меня понялá уж?
   – Подхватыват, да еще не под силу. А гляди, подымет. Лодку у меня даве слизнула, – в силу, в силу бегом догнал за перелеском…
   – Ну?
   – То-то. Вишь, вымок весь до нитки.
   – Ах ты! – отчаянно сказал купец, ударив себя по бедру свободною рукой. – Не оглянешься, – плоты у меня размечет. Что убытку-то, что убытку! Ну и подлец народ у нас живет! – обратился он ко мне.
   – Чего бы я напрасно лаял православных, – заступился за своих Тюлин. – Чай, у вас ряда была…
   – Была.
   – На песок возить?
   – То-то на песок.
   – Ну-к на песке и есть, не в другим месте.
   – Да ведь, подлецы вы этакие, река песок-то уж покрывает!
   – Как не покрыть, – покроет. К утру, что есть, следу не оставит.
   – Вот видишь! А им бы, подлецам, только песни горланить. Ишь орут! Им горюшка мало, что хозяину убыток…
   Оба смолкли. С того берега, с вырубки, от нового домика неслись нестройные песни. Это артель васюхинцев куражилась над мелким лесоторговцем-хозяином. Вчера у них был расчет, причем Ивахин обсчитал их рублей на двадцать. Сегодня Ветлуга заступилась за своих деток и взыграла на руку артели. Теперь хозяин униженно кланялся, а артель не ломила шапок и куражилась.
   – Ни за сто рублев! Узнаешь, как жить с артелью! Мы тя научим…
   Река прибывала. Ивахин струсил. Кинувшись в село, он наскоро добыл четверть и поклонился артели. Он не ставил при этом никаких условий, не упоминал о плотах, а только кланялся и умолял, чтобы артель не попомнила на нем своей обиды и согласилась испить «даровую».
   – Да ты, такой-сякой, не финти, – говорили артельщики. – Не заманишь!
   – Ни за сто рублев не полезем в реку.
   – Пущай она, матушка, порезвится да поиграет на своей волюшке.
   – Пущай покидат бревнушки, пущай поразмечет. Поди собирай!
   Но четверть все-таки выпили и завели песни. Голоса неслись из-за реки нестройные, дикие, разудалые, и к ним примешивался плеск и говор буйной реки.
   – Важно поют! – сказал Тюлин с восторгом и завистью.
   Ивахину, кажется, песня нравилась меньше. Он слушал беспокойно, и глаза его смотрели растерянно и тоскливо. Песня шумела бурей и, казалось, не обещала ничего хорошего.
   – Много ли недодал вчера? – спросил Тюлин просто.
   Ивахин почесался и, не отрывая беспокойного взгляда с того места, откуда неслись нестройные звуки, ответил так же просто:
   – Об двух красных спорились.
   – Много же, мотри! Как бы, слушай, бока не намяли.
   По лицу Ивахина было видно, что предположение не кажется ему невероятным.
   – Хоть бы плоты-те повыволокли, – сказал он с глубокою тоской.
   – Чать, выволокут, – успокоил Тюлин.
   – Поговори им, – заискивающе сказал торговец. – Мол, боле не приплескиват, назад, мол, к ночи пойдет.
   Тюлин ответил не сразу; взгляд его приковался к посудине, и, помолчав, он сказал сластолюбиво:
   – Другую четверть волокешь?
   – Другую.
   – Споишь и третью. Перевезти, что ль?
   – Вези!
   Лодка была на середине, когда ее заметили с того берега. Песня сразу грянула еще сильнее, еще нестройнее, отражаясь от зеленой стены крупного леса, к которому вплоть подошла вырубка. Через несколько минут, однако, песня прекратилась, и с вырубки слышался только громкий и такой же нестройный говор. Вскоре Ивахин опять стрелой летел к нашему берегу и опять устремился с новою посудиной на ту сторону. Лицо у него было злое, но все-таки в глазах проглядывала радость.
   К закату солнца вся артель «убилась» за ивахинскими плотами. Под звуки унылой «Дубинушки» бревна выкатывали на берег и руками втаскивали на подъемы. Скоро весь ивахинский лес высился в клади на крутояре, недоступный для шаловливой реки.
   Потом опять загремела песня. Мокрые, усталые, артельщики допивали последнюю четверть. Ивахин, потный, злой, но все-таки еще более довольный, переправился в последний раз на нашу сторону и умчался к селу; ветер размахивал полами его сибирки, а в обеих руках были посудины, на этот раз пустые.
   Тюлин, еще более унылый, провожал его долгим взглядом.
   – Ну что, побили? – спросил я у него.
   Он перевел взгляд на меня и спросил:
   – Кого?
   – Да Ивахина.
   – Не, что его бить…
   Я с удивлением посмотрел на Тюлина, и в моем уме блеснула внезапная и неожиданная догадка: физиономия Тюлина припухла, а под глазом стоял фонарь, очевидно новейшего происхождения.
   – Тюлин, голубчик!
   – Ну, что?
   – Отчего у тебя синяк?
   – Синяк… Да отчего ему быть, синяку?
   – Да ведь тебя, Тюлин, должно быть, били.
   – Кто меня бил?
   – Артельщики.
   Тюлин задумчиво посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
   – Разве-либо от этого… Да, слышь, и били-то не очень шибко.
   Пауза, взгляд на меня, и во взгляде мелькающая догадка:
   – Разве-либо не Парфен ли это меня саданул?..
   – Пожалуй, что и Парфен, – опять помогаю я медленному процессу нового приближения к истине.
   – Беспременно Парфен. Такой, скажу тебе, вредный мужичишко, – завсегда норовит как бы нибудь человека испортить…
   Вопрос оказался достаточно разъясненным. Мне, правда, очень хотелось еще разузнать, каким образом гнев артели так неожиданно изменил свое направление и артельная гроза, вместо Ивахина, обрушилась на совершенно нейтральную тюлинскую физиономию, но в это время с другого берега опять послышался призыв:
   – Тю-ю-юли-ин!..
   Тюлин не повернул даже головы и лениво направился к шалашу, сказав мне на ходу:
   – Кличут. Смахать бы тебе, а? Живым бы духом.
   Но вдруг он насторожился, повернулся и ожил. На берегу, несмотря на сумерки, можно было разглядеть красные рубахи. Это артельщики звали Тюлина и, кажется, самым заманчивым образом махали руками.
   – Зовут ведь? – радостно сказал он, вопросительно глядя на меня.
   – Разумеется, зовут. Опять побьют, пожалуй…
   – Не, што ты, бог с тобой. Не может быть! Угостить меня артели желательно, вот што! На мировую, значит…
   И Тюлин с удивительною живостью кинулся к берегу.
   Связав зачем-то две лодки – нос к корме, – он сел в переднюю и быстро отпихнулся от берега, не оставив на этой стороне ни одной.

   VII

   Я понял эту невинную хитрость, когда услышал в сумерках скрип воза, съезжавшего с горы. Воз неторопливо подъехал к реке. Лошадь фыркнула несколько раз и, откинув уши, уставилась с удивленным видом на изменившуюся до неузнаваемости смиренницу Ветлугу.
   От воза отделился мужик, подошел к самой воде, посмотрел, почесался и обратился ко мне:
   – Перевозчик где?
   – Вон… – указал я на светлую полоску, взрезавшую темную поверхность реки уже на середине.
   Он вгляделся туда, опять помотал головой, прислушался к песням васюхинцев и стал поворачивать воз.
   – И подлый же мужичок здешний перевозчик живет, – сказал он, впрочем, довольно спокойно. – Гляди, ведь и лодки все уволок… Всю ночь его теперь оттеда не достанешь.
   Отведя лошадь, он подошел ко мне и поклонился:
   – Проходящие будете?
   – Проходящий.
   – Не с озера ли?
   – С озера.
   – Так. Много теперича народу идет. Завтра, что есть, и то еще пойдут… Эх, как река-то пылит, беды́! Ежели теперь нам с вами на паром… Да нет, не управиться… Ночевать, видно. А вы не к пароходу ли?
   – К пароходу.
   – Ну, на заре, раньше не будет. Ночевать, видно, и вам.
   Он поставил за шалашом телегу и пустил на береговой откос стреноженную лошадь. Через несколько минут за шалашом закурился дым.
   Тюлин, очевидно, приучил свою публику к терпению.
   Солнце давно спряталось за горами и лесами, над Ветлугой опустились сумерки, синие, теплые, тихие. Наш огонек разгорался, дым подымался прямо кверху. Было как-то даже странно это спокойствие воздуха наряду с торопливым и буйным движением на реке, которая все продолжала приплескивать. С того берега все неслись песни, и мне казалось, что я различаю фистулу Тюлина в общей разноголосице. На одном из недальних холмов один за другим вспыхивали огни соседней деревеньки. Днем я не замечал ее, – так ее серые избы и темные крыши сливались с общими тонами пейзажа… Теперь она выступила красивой стайкой огоньков на темной верхушке холма, а кое-где четырехугольники крыш вырезывались в синеве неба.
   Это – деревня Соловьиха. Мой новый знакомый от нечего делать рассказал мне некоторые небезынтересные черты из жизни ее обитателей. Народ в Соловьихе живет предприимчивый и гордый; в окрестностях соловьихинцы слывут «воришканами». Случилось моему новому знакомому остановиться в селе Благовещении, у дьячка. Дело было зимой, к вечеру. Сидят за столом. Вдруг кто-то стук-стук в оконце. Выглянул дьячок: стоит за окном Иван Семенов, сосед-старичок, и на ночлег просится. «Да что ты, чай, тебе до дому всего с версту?» – «С версту, мол, с версту, да мимо Соловьихи идти. Как бы опять к пролуби не свели».
   Оказалось, что между этим старичком и соловьихинцами установились совершенно своеобразные отношения. Как только старик разживется деньгами, так непременно напьется на селе, а как напьется, так и начнет хвастать: имею у себя «катеньку» в кармане. Пойдет после этого домой, его соловьихинцы и переймут на реке, да прямо к проруби.
   – Хошь в пролубь?
   Ну, разумеется, не хочет. Они и не неволят, – отдай только им «катеньку». Он отдает, делать нечего. Они опять:
   – Хошь в пролубь?
   – Не желаю, братцы.
   – Так никому, гляди, не бай. Не скажешь, что ли?
   – Не скажу!
   – Заклянись!
   – Чтоб мне, – говорит, – на сим месте провалиться, коли скажу единой душе.
   И не говорит. Сколько раз этак его ловили, – надоело ему, перестал вечером мимо Соловьихи ходить, особливо когда выпивши, а не сказал никому. «Водили, говорит, к пролуби соловьихинцы», а кто именно – ни за что не скажет.
   После этого рассказа я с особым любопытством взглянул на деревеньку «воришканов». Ну, где, думалось мне, кроме Ветлуги, встретите вы такую непосредственность и простоту приемов, и такое благородное доверие к чужому слову, и такую простодушную уверенность в возможности «провалиться на сим месте» в случае нарушения клятвы?.. Мой новый знакомый, сам «ветлугай», уверял, что другой этакой деревни нет нигде больше по всей реке. В Марьине промышляли года три назад «красноярками»[1], – ну, это дело другое. А положите в незапертой избе деньги, уходите на сутки, – никто не тронет.
   – Как же все-таки соловьихинцы?
   – Такой у них, позвольте сказать, обычай…
   Ну, где еще, думалось мне опять, найдется такая терпимость к чужим обычаям?.. И огоньки Соловьихи мигали приветливо и простодушно: «нигде, ни-где»…
   – Вот и у Тюлина, – сказал я, улыбаясь, – тоже обычай.
   – Верно! Подлец мужичок, будь он проклят! А и то надо сказать: дело свое знает. Вот пойдет осень или опять весна: тут он себя покажет… Другому бы ни за что в водополь с перевозом не управиться. Для этого случая больше и держим…
   – Мир беседе!
   – Милости просим!
   К нашему огоньку с берестяными кошелками за спиной, с посошками в руках подошли два странника. Один из них, скинув котомку, внимательно поглядел на меня и сказал:
   – Этого мы человека видели.
   – Немудрено, – ответил я.
   – На Люнде были?
   – Был.
   – Там и видели. По усердию или обет был даден владычице?
   – По усердию. А вы?
   – Мы к празднику ходили, стало быть, к сродникам.
   – Что ж, садитесь к огоньку.
   – Да нам бы на перевоз, – дó дому недалече. К утру и дошел бы я.
   – Да, на перевоз!.. – вмешался мой знакомый. – Тюлин последнюю ладью уволок. На пароме разве?
   – Где!.. Больно река взыграла.
   – Да и шестов длинных нет.
   Другой из новоприбывших подошел усталым шагом к берегу, и тотчас же над рекой раздалось громко, протяжно:
   – Тю-ю-ли-ин! Лодку дава-а-ай!
   Отклик покатился по реке, будто подхваченный быстрым течением. Игривая река, казалось, несет его с собой, перекидывая с одной стороны на другую меж заснувшими во мгле берегами. Отголоски убегали куда-то в вечернюю даль и замирали тихо, задумчиво, даже грустно, – так грустно, что, прислушавшись, странник не решился в другой раз потревожить это отдаленное вечернее эхо.
   – Шабаш! – сказал он и, махнув рукой, вернулся к нашему огоньку.
   – А парню-то и до дому рукой подать, – сказал первый из моих знакомых, – и всего-то версты четыре, из Песошной! Слыхали про песочинцев? – спросил он с лукавой усмешкой.
   – Нет, я в здешних местах не бывал.
   – У них, у песочинцев, тоже опять свой нрав. Что ни город, то, говорят люди, норов, что ни деревня, то обычай. Соловьихинцы, – я вот рассказывал, – любят так, чтоб чужое взять, а уж песочницы – те свое беречь мастера. Этто годов, может, пять назад пошли семеро песочинцев в село Благовещение железо чинить: лемеха там, сошники, серпы и прочее деревенское орудие. Ну, починили, идут назад к реке и сумы с железом в руках несут. А река, как вот и теперь же, приплескивает сильно, играет, да еще ветер по реке ходит, волну раскачал. А лодка-то, известно, верткая. «А что, братцы вы мои, – говорит один, – как лодку у нас ковырнет, ведь железо-то, пожалуй, утопнет. Давай, робяты, кошели к себе привяжем, кабы железо не потопить». – «И то, мол, дело!» Так и сделали. К реке шли – железо в руках несли; в лодку садиться – давай на себя навязывать. Выехали на середину, река лодку-те и начни заливать, лодка и опрокинься. Ну, железо-то крепко к спинам привязано, – не потерялось. Так вместе с железом хозяева ко дну и пошли, все семеро!.. Что, парень, аль не правду я баю?
   Песочинец не возражал, и, при свете огонька, на всех трех лицах моих собеседников лежала одна и та же добродушно-насмешливая улыбка, с особенною ветлужскою складкой, живо напоминавшею мне Тюлина.
   – Ну а вы-то откуда? – спросил я у старика, который видел меня на Люнде.
   – А я, господин, сам по себе. Без роду-племени, бездомный человек, солдатская кость.
   – А все-таки родом с Ветлуги?
   – С нее, матушки. Не одну путину сгонял по ней смолоду. Да и после царской службы вот уж пятнадцатый год околачиваюсь.
   Солдатского в этом старике было очень мало: только разве некоторая спокойная уверенность речи, да еще старый засаленный картуз с какими-то едва заметными кантами и большим надорванным козырем. Из-под козыря глядели и искрились порой серые глаза, а около усов ютилась чуть заметная улыбка. Голос у старого солдата был очень приятный, грудной, с «перекатцем», выдававшим прежнего лихого песельника, но теперь уже значительно осипшим от старости, от речной сырости, а может, и от «винища». Как бы то ни было, слушать этот голос с юмористическою ноткой и глядеть на ветлужскую усмешку старого солдата было очень приятно, и я вспомнил теперь, что действительно мы встречались с ним на озере. В разгар самого горячего спора на тему: «с татем, с разбойником, кольми паче с еретиком не общайся», – когда обе стороны засыпали друг друга текстами и разными тонкостями начетчицкой диалектики, – этот старичок, с надорванным козырем и искрящимися глазами, вынырнув внезапно в самой середине, испортил всю беседу, рассказав очень просто и без всяких текстов простой житейский случай. Рассказ произвел на большинство сильное отрезвляющее впечатление; начетчики отнеслись к нему с явным пренебрежением. Как бы то ни было, беседа была решительно испорчена, и толпа разошлась, унося, быть может, не одно проснувшееся сомнение…
   – Помилуйте, бабий разговор, просторечие, – сказал мне с неудовольствием один из начетчиков. – Нешто это от Писания?
   – Да это кто такой, не Ефим ли? – спросил другой, подошедший к концу разговора.
   – Он.
   – Пустой мужичонко, ветлугай. В работниках у нас живал. Писания не знает. Евангелие одно читал… – и говоривший махнул рукой.
   Ефим-ветлугай только улыбался своею особенною улыбкой, неизвестно к чему относящеюся: к предмету ли разговора, к слушателям или, быть может, к самому ему, пустому мужичонку, бездомнику, солдатской косточке… Как бы то ни было, мне казалось, что в рассказе ветлугая я слышал первое еще на Светлояре живое слово.
   Теперь мы опять завели разговор на ту же тему: о Люнде, о Светлояре и Китеже, об уреневцах. Среди многочисленных и разноверных групп, собирающихся на Светлояре, приносящих туда каждая свои книги, свои напевы и свою веру, в особенности выделяются уреневские начетчики, устраивающие каждый год свой импровизированный алтарь под одним и тем же старым дубом, на склоне холма. В то время как около австрийского священника, в полуманатейке и с длинными косами впереди ушей, едва-едва набирается десяток молящихся, – около уреневского дуба стоит тесная большая толпа. Меня поразили суровые, надменные лица этих начетчиков. Тут были женщины в темных скитских платьях, какой-то очень длинный субъект с резкими чертами, молодой мальчишка с сумой нищего, с лицом, покрытым оспой, и лохматый юродивый… Они читали и пели по очереди однообразными, гнусавыми голосами, совершенно притом не обращая внимания на все окружающее. Между тем как представители других толков охотно вступали в споры, – уреневцы держались свысока, пренебрежительно и на вопросы совсем не отвечали. Казалось, для них во всем мире не существовало уже ничего заслуживающего хотя бы малейшего снисхождения и вся святость сосредоточивалась на этом небольшом островке, занятом их тесно сомкнутыми «стрижеными гуменцами» и оглашаемом их унылыми напевами.
   – Очень уж высоко сами себя держат, – говорил Ефим. – Народ, нечего сказать, просужий, трезвый народ, а только нашему брату у них неловко.
   – Почему это?
   – Тоскливо. Наша вера, прямо сказать, много веселее, – ответил за Ефима хозяин воза.
   Молчавший до сих пор песочинец при этих словах улыбнулся как-то радостно и сказал:
   – Бывал ведь я у них. Больно, братцы, чудно!
   – А что?
   – Да так. Этто нанялся я у них зимусь к одному: брусу из лесу выволокчи. Приехали мы с молодым хозяином на моей лошадé ночью. Наутро проснулся я, а темно еще – дело зимнее. Гляжу: старуха светец засвечает, потом молиться хочет образам. Образа-те хорошие, крашóные. Ну, думаю, и мне пора: помолюсь, дай-ка, и я да лошадь пойду снаряжать. Лезу тихонько с полатей, стал за ей, давай себе креститьця. Как тут она обернись. Увидела меня и руками замахала: «Ты, говорит, что это делаешь?» – «А что, мол, – молитьця было похотел». – «Погоди», – говорит. «Чего годить? – самая пора». – «Погоди, мол, после». Ну, после, дак и после, опять я полез на полати. Отмолилась она, свечки погасила, убрала; гляжу опять: малое время погодя, старче с печки лезет, свою икону тащит на божницю, свою и свечку зажигат. Я опять с полатей. Думаю, теперь и мне можно. Только нацелился лоб перекрестить, старичишка меня за руку лап! «Ты што это?» – «На вот!.. да я, мол, было молитьця целился». – «Погоди, говорит, не годится тебе». Вот оказия! Опять, видно, на полати лезть. Ну, чего будет!.. Тут опять молодица слезат, с молодым хозяином в боковушке свечку затеплили. У тех икон нету, – одно распятьё. Я живым духом к ним, опять себе нацеливаюсь. Давай, думаю, хоть на распятье помолюсь.
   – Ну, дóпустили, что ль? – спросил один из заинтересованных слушателей, видя, что рассказчик остановился.
   – Не! Што вы думаете? – и тут не дóпустили! Отмолились сами, потом зовут: теперь, говорят, иди, молись себе. Взошел я в боковушку, а там голые стены. Они и распятьё-то уволокли… Ах ты, шут вас задави! Что мне тут с вами грешить, думаю себе. Не надо! Я лучше, коли так, дорогой поеду, на солнышко господне помолюсь.
   – Три веры в одным дому! – заметил солдат.
   – Три и есть. Обедать время пришло. Ну, посадили меня, доброго молодця, честь честью. Опять старики с дочкой вместе, нам с молодым хозяином на особицю, да еще, слышь, обоим чашки-те разные. Тут уж мне за беду стало. «Ах вы, говорю, такие не эдакие. Вы не то што меня бракуете, вы и своего-то мужика бракуете». – «А потому, – старуха баит, – и бракуем, што он по Русе ходит, с вашим братом, со всяким поганым народом, нахлебается…» Вот и поди ты, как они об нас понимают!
Чтение онлайн



1 2 [3] 4 5

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация