А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Работа над ошибками
Мартин Бедфорд


Грегори Линн. Тридцать пять лет, сирота, холостяк, с четырех с половиной лет – единственный ребенок в семье. У него один глаз карий и один зеленый. В школе талантливо писал сочинения и любил рисовать. И то, что он рисовал, часто сбывалось… После смерти матери Грегори находит свои школьные тетради и одного за другим вспоминает тех учителей, кто сделал его таким, каким он стал. Он готов к окончательной и жуткой работе над ошибками.

Роман популярного британского писателя Мартина Бедфорда «Работа над ошибками» – впервые на русском языке. Рекомендуется работникам системы народного образования.





Мартин Бедфорд

Работа над ошибками



Посвящается Дамарис



* * *


Английское слово «education» («образование») происходит от латинского «ех» – «из» и «duco» – «я веду» и, следовательно, означает «вывожу из». Для меня образование – это выведение на свет божий всего, что успело скопиться в душе ученика к началу обучения. А для мисс Маккей суть образования в том, чтобы вложить в ученика нечто новое, то, чего в нем нет, но я называю это не образованием, а впихиванием, «intrusion», еще одно слово латинского происхождения, где приставка «in» означает «в», а основа «trudo» означает «я пихаю». Метод мисс Маккей – напихать в голову ученика как можно больше информации; мой метод – извлечь знание. В этом и заключается истинный смысл образования, если верить буквальному значению этого слова.

    Мюриэл Спарк «Мисс Джин Броуди в расцвете лет»

Это было неглупо, но учитель все равно побил его, чтобы показать, что определения принадлежат тем, кто их дает, а не тем, для кого их дают.

    Тони Моррисон «Возлюбленная»






Пролог


Ее сожгли.

Двенадцать месяцев назад, морозным утром, в январе. Было холодно, однако сожгли ее не для тепла.

Мне выдали маленькую урну, и мы вышли на улицу, под серо-белое небо. Дыхание, вырывавшееся из наших ртов, повисало в воздухе облачками видимого шепота. По гравиевой дорожке мы прошли к клумбам, к месту, обозначенному возле ощетинившегося голыми ветками куста роз. Я встал коленями на заиндевевшую землю. Из мерзлых комьев торчала пластиковая табличка, на которой черными буквами было оттиснуто ее имя:


«МАРИОН ЛИН»

Фамилию написали неправильно: одно «н» вместо двух. Я снял с урны крышку, зачерпнул пригоршню пепла. Раскрыл ладонь. Пепел, подхваченный ветром, серебряным конфетти закружился над головами собравшихся. Все принялись отряхиваться. На темных пальто оставались размазанные следы.

Ниже, сказал кто-то. Опусти ниже, потом высыпай.

Я набрал еще пригоршню, поднес ко рту. Хлопья были гладкие, шелковистые, растворялись на языке, но, когда я попытался их проглотить, в горле сделалось очень сухо. Частички, хрупкие частички – ее и гроба. Вкуса у них не было.

Грегори, перестань. Давай-ка.

Чьи-то ладони на моих плечах. Меня поднимают, отводят в сторону. Кто-то разжимает мои пальцы, высвобождает урну. Она падает у дорожки на покрытую изморозью траву. Чья-то рука чуть подталкивает меня в спину, колючие жесткие волосы цепляются за щетину на моей щеке, там, где я плохо побрился. Костлявые женские пальцы вытирают носовым платком мои губы. Пахнет духами и помадой.

Поплачь, милый. Поплачь.

Я не плачу. Звуки, которые издает мое горло, совсем не такие, как бывает, когда я плачу.

Сэндвичи. С чеддером и помидорами, с рыбным паштетом и огурцами, с ветчиной; ровные ломтики белого хлеба. Чипсы в стеклянных вазочках. Чашки с чаем. Тишина, изредка прерываемая невнятным бормотанием. Я сидел и смотрел, как едят, ждал, пока уйдут. Тетя – это она позаботилась о еде – ушла последней. Помыла посуду, расставила по местам стулья, надела пальто, шарф, перчатки, шляпу. После, уже на пороге, наговорила всяких слов – сказала, что теперь Марион будет жить у Боженьки. Она прижала меня к себе, а потом ушла, и я закрыл дверь.



Наверху, у себя в комнате, я отпер ящик стола, достал карандаши и альбом. Пролистал до первой чистой страницы. Написал день, дату. Нарисовал квадратики – шесть, два ряда по три, – потом сами картинки, потом раскрасил. Никаких облачков с мыслями, никаких облачков со словами; комиксы рассказывают всю историю сами. Люди в черном, сидящие рядами на церковных скамьях; гроб, исчезающий за шторками (это трудно – нарисовать шторки в движении); красные, оранжевые, желтые языки – огонь, толстые черные спирали – дым; люди, столпившиеся у розового куста; один человек – в стороне от остальных – на коленях, высыпает под корни пепел; плачущий мужчина – бледно-голубые слезы на розовом лице. На соседней странице я нарисовал красивую темноволосую женщину – вертикально, руки по швам, в летнем платье; запрокинутое лицо, остро вытянутые вниз, как у балерины, ступни. Глаза закрыты. Она поднимается в небеса. Только я не знал, как нарисовать небеса, и у меня получилась женщина, плывущая в воздухе. Парящая.



Меня зовут Грегори Линн. Мне тридцать пять. Я сирота, холостяк, с четырех с половиной лет – единственный ребенок в семье. Размер обуви двенадцатый. Рост шесть футов два дюйма, вес – тринадцать стоунов восемь фунтов. Меня нельзя назвать неуклюжим, но иногда мое тело неправильно воспринимает сигналы, посылаемые мозгом. У меня один глаз карий и один зеленый.

Альбома, где я запечатлел похороны моей матери, у меня больше нет. У меня их вообще ни одного не осталось. Их конфисковали и будут использовать как улику, правда, непонятно, кому они окажутся полезнее – защите или обвинению. Моего адвоката интересует только то, как они раскрывают мою «личность», художественные достоинства его не волнуют. Значимость моих рисунков от него также ускользает, точнее, он видит ее в другом. У меня с головой все в порядке, но с помощью альбомов адвокат хочет попытаться доказать обратное. Добиться смягчения, как он выражается. Да уж, если этот человек за меня, представляю, что по моему поводу скажет Корона. Я спрашивал, будут ли мои рисунки во время суда или после него напечатаны в газетах. Он уверен, что нет. Но я не теряю надежды. У меня в комнате было пятьдесят семь альбомов, по сто пятьдесят листов в каждом. В них рассказано обо всех событиях моей жизни за последние двадцать три года и шесть месяцев. Суду, правда, будут интересны только самые последние тома. А ведь у меня, кроме альбомов, еще масса набросков, картин, коллажей в блокнотах и на отдельных листах плюс огромное собрание вырезок – и в комодах, и в шкафах, и в коробках, и под кроватью, и на гардеробе, и на полу, и на стенках. И разумеется, они нашли карты, фотографии и папки с отчетами по каждому эпизоду; впрочем, меня в любом случае признали бы виновным, что с вещественными доказательствами, что без. Мотив и душевное состояние им определить, может, и трудно, но улики, прямые и косвенные, неоспоримы. Факт: это сделал я. Я, Грегори Линн (сирота, холостяк, с четырех с половиной лет – единственный ребенок в семье). Я там был. Это подтверждено свидетелями, доказано следственными экспериментами. Я это сделал. Кто, что, где, когда и как – все установлено. Всё – факты. Нет только ответа на вопрос «почему?». Но от «почему» обвинительный вердикт не станет оправдательным, «почему» может повлиять лишь на срок приговора. «Почему» – смягчающий фактор. Смешно – мистер Бойл оказался прав (хотя едва ли это может служить ему утешением): все сводится к фактам и логике, все и всегда. Всему есть научное обоснование. Факты исключают сомнения. И тем не менее я, вопреки рекомендациям адвоката, намерен заявить о своей невиновности. Я не отрицаю, что совершил те поступки, которые легли в основу судебного обвинения, но все-таки не понимаю, что они имеют в виду, когда говорят о преступлении и невиновности так, будто бы это антонимы, взаимоисключающие понятия. У меня один карий глаз и один зеленый.

Хотя мы с адвокатом и расходимся во мнении относительно этого «сложного момента», он признает – правда, неохотно и с некоторым удивлением в голосе, – что я продемонстрировал способность быстро разбираться в юридической терминологии и основах судопроизводства. Дело в том, что, если меня интересует какой-нибудь вопрос, я в него погружаюсь. Впитываю. Изучаю. А если не интересует, то нет. Но ведь это не значит, что я тупица. Учителя (кое-кто – и, в частности, мистер Бойл) говорили, что мне следует искоренять слабости, одолевать трудности, развивать потенциал. Имелось в виду следующее: мозги не лампочка, их нельзя включать и выключать. Нельзя? Черта с два! Посмотрите, как я спланировал и довел до конца свою работу над ошибками. С изобретательностью и оригинальностью, которую поняла и оценила бы мисс Макмагон, не говоря уж о мистере Эндрюсе; с точным расчетом и тщательной методичностью, на которую некоторые уроды, вроде мистера Бойла, считали меня неспособным.

Кстати о мистере Эндрюсе.

Он видел мои картинки. Мои комиксы. Он знает об их художественных достоинствах и, более того, понимает их значимость. Он ближе других (если не считать меня самого) подошел к пониманию того, «почему». Он не должен бы рассуждать в терминах «преступник и жертва», «вина и невиновность». Ему, как и мне, должно быть очевидно, что эти понятия связаны друг с другом – неразрывно, как настоящее связано с прошлым. Ему, как и мне, должно быть очевидно, что горы рисунков в моей комнате и есть истинное свидетельство по моему делу, даже если они не могут считаться уликами. И все-таки на процессе мистер Эндрюс будет выступать свидетелем обвинения.



Я – один. Я кончил рисовать, но запирать альбом в ящик стола было не нужно. Не нужно было сидеть в комнате. Тем не менее я провел там весь день и весь вечер, как будто мама по-прежнему была дома.

Вечером я спустился на кухню за хлебом, джемом и стаканом молока. Джема оставалось на донышке, батон тоже почти закончился. Молока много. Мама забыла перед смертью отменить заказ. Придется идти в магазин. Выходить наружу. Я нарисовал наружу: пустой квадратик. Квадратик, заполненный белым. Нарисовал и внутренность супермаркета, свою тетю с проволочной корзинкой, полной консервов, стеклянных банок и всяких пакетов. Иногда я рисую какие-то события и тем самым заставляю их сбываться, делаю их реальностью. Тетя обещала, что заскочит через денек-другой, посмотрит, все ли у меня в порядке. Узнает, не нужно ли мне чего. Это когда она на пороге говорила всякие слова. Мысленно я ей ответил: лучше подохнуть с голоду, чем смотреть на твою помаду. И нюхать твой парфюм.

Я допил молоко и пошел в мамину комнату. Постель убрана, подушки накрыты желтым кружевным покрывалом, аккуратно под них подоткнутым. В комнате холодно, пахнет застарелым табачным дымом. На ночном столике я нашел ее духи в стеклянной бутылочке, размерами и формой похожей на зажигалку. Мама душилась, похлопывая подушечками пальцев за ушами и по внутренней стороне запястья одной руки, а потом терла запястьями друг о друга. Духи в бутылочке цветом напоминают виски, а на коже становятся невидимыми. Я снял крышечку и надушил руки, лицо, шею.



Наутро после похорон зазвонил телефон. Я не ответил.

Проверил замки и засовы на дверях и окнах. Вернулся в мамину спальню. Прошелся по всем комнатам. Босиком, в закатанных до середины голени штанах; ощущая ступнями фактуру ковра. Долго-долго блуждал по дому, ничего не трогал, просто сидел на стульях, на диване, на кровати, на полу. На полу было лучше всего, комнаты казались больше, потолки и мебель выше, окна шире, как будто бы я ребенок. Сев на пол, можно уменьшиться. Комнаты стали такими, какими я их помнил. Я поднялся. Начал трогать вещи: фарфоровую собачку, вязальный журнал, желтую вазу (пустую), розовые тапочки, черно-белую фотографию в металлической рамке. Фотографию я рассмотрел очень внимательно. Мы в купальных костюмах стоим в мелкой части открытого бассейна. Дженис держит маму за правую руку, я – за левую. Моя голова доходит маме до бедра. Я жмурюсь от яркого солнца. Снимал, видимо, отец: если присмотреться, на воде видна его тень. Наверху слева, на небе, шариковой ручкой написано: «Батлинз, Богнор-Реджис, 1962». В маминой комнате на полке стояли и другие снимки: я в школьной форме, мама с папой в день свадьбы, прыгающая Дженис – один гольф надет как следует, другой спущен.

Дженис звала меня Гегги, потому что, когда я родился, она была еще слишком маленькая и не могла правильно выговорить мое имя. Дженис покинула нас, когда ей было семь – а мне четыре с половиной, – потом вернулась младенцем. Потом она снова ушла – уже навсегда.



Опять телефон.

Грегори?

Н-н.

Алло, Грегори?

Я повесил трубку. Звонок раздался снова, но я не стал отвечать. Я поднялся к себе и нарисовал тетю, как она кричит в трубку, без конца повторяя мое имя.



Пришла тетя. С ней пришел дядя, в одежде водителя автобуса. Когда они перестали барабанить в дверь и кричать: «Грегори!», а вместо этого начали заглядывать в окна, я их впустил. Дядя был сердит, но сказать ничего не успел – тетя его остановила. Она заговорила с ним шепотом, но я расслышал.

Оставь его. Это из-за Марион.



Мисс Макмагон учила меня искусству слов. Мистер Эндрюс – искусству смыслов. Он научил меня пропорциям и перспективе. Он говорил: никогда не путай пропорции и количество, перспективу и относительность. Искусство, Грегори, – наука неточная. В последнее время я много об этом думал и не уверен, что согласен с его утверждением. Искусство – вообще не наука. Искусство и наука находятся на разных



Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация