А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Последняя жатва
Юрий Даниилович Гончаров


Юрий Даниилович Гончаров широко известен повестями и рассказами о Великой Отечественной войне. «Повесть о ровеснике», «Дезертир», «Неудача», «Трое с винтовкой», «Сто холодных ночей», «Нужный человек», «В сорок первом» и другие произведения писателя заняли прочное место в нашей советской литературе о войне. В них запечатлена историческая память народа о беспримерном мужестве и великом подвиге.

Повесть «Последняя жатва» написана Ю.Гончаровым с нравственной позиции сегодняшнего дня и является своеобразным призывом к совести потомков – в заботах мирного времени не забывать о том, какой ценой была добыта наша Победа.

«… Василий Федорович доехал до края пахоты, посмотрел на отвесный срез почвы: глубоко ли берут плуги. Он невольно залюбовался жирной, густой чернотой земли, под верхней сухой коркой сохранившей рассыпчатую рыхлость. Земля всегда была интересна, притягательна для Василия Федоровича, даже как-то вкусна ему, его глазам и чувствам. Совсем по-крестьянски, как делали его отец и дед, а до них, наверно, незнаемые им предки, Василий Федорович любил брать комья и разминать в ладонях, чувствовать совсем живое их тепло, улавливать пахучее их дыхание, снова и снова, как всю свою жизнь, восторженно и преклоненно думать – какое это богатство, вот эта простая, нехитрая с виду земля, как выше оно всех придуманных людьми сокровищ, потому что оно истинное, безусловное и ничем не заменимое: лишь пока она есть, земля, пока она жива, родит и кормит, живет и будет жить и сам человек…»





Юрий Гончаров

Последняя жатва





1


С конца зимы Петра Васильевича Махоткина, механизатора колхоза «Сила», стал донимать кашель. Побаливала грудь, все в одном месте, у правого плеча. Он решил – простуда, зимой ремонтники перебаливали чуть не все подряд: как не подхватить ее в мастерской, если это просто холодный кирпичный сарай, с двух концов широкие ворота для проезда тракторов, постоянно тянет сквозняком, а человек от работы жарко разогрет, тело под ватником влажно от пота.

Он парился в бане, натирал грудь скипидарам, перемогался, ждал – вот сойдет снег, потеплеет, выедет он в поле пахать, сеять, дохнет сочного воздуха весны, и выгонит она из него хворь, как уже бывало не раз.

Однако и апрельское солнышко не исцелило. Кашель по-прежнему донимал, силы у Петра Васильевича странно убывали; всегда, сколько помнили его люди, сухопарый, костистый, он обтянулся кожей так, что выперли все мослы. Ничего не поделаешь, пришлось отпроситься у председателя, поехать в райцентр, в больницу.

У докторов Петр Васильевич не лечился с самой войны, с сорок третьего года, с ранения. В январе, когда по глубоким морозным снегам гнали немцев от Касторной за Курск, его в пехотной цепи, в поле, шарахнуло миной. Осколки пробили руку, правое бедро. Крови натекло много, полный валенок. Но раны только на вид были страшны, а затянулись быстро – всего три месяца пролежал он в госпитале. Молодой еще тогда был Петр Васильевич, здоровый, крепкий, – двадцати лет. И не такие ранения его организм тогда бы осилил…

В больнице он долго ждал в очереди, сидел на стуле в длинном коридоре, из которого еще не выветрился залах краски. Больница была новой, построенной недавно. Больных принимал молодой врач Виктор Валентинович – шустрый, живоглазый, в белой шапочке, белом халате с засученными по локоть рукавами. Его прислали в район с год назад, после института. Врачебное дело еще не надоело ему, он еще не научился спешить, осматривая больных, охотно с каждым разговаривал, отвечал на все вопросы, и по-серьезному, и с шуткой, и поэтому в него верили, даже больше, чем в других врачей, считалось, что повезло, если попал к Виктору Валентиновичу.

С Петром Васильевичем он тоже не спешил: послушал его, раздетого до пояса, и с груди, и со спины, помял всего так, этак. Подумал, пристально всматриваясь Петру Васильевичу в лицо, точно и в нем искал разгадку привязавшейся болезни.

– Давайте-ка на рентгене вас проверим. Валя, – сказал Виктор Валентинович медсестре, что находилась тут же, в кабинете, – отведите-ка товарища Махоткина, пусть Раиса Ильинична его без очереди пропустит…

Петр Васильевич, наспех одевшись, неся в руках свой пиджак, пошел за сестрой в другой конец здания. Там его ввели в темную комнату, в которой лишь слабо светился где-то в углу, над столом, красноватый фонарь. Какая-то женщина, которая была неразличима в темноте, попросила его раздеться снова, подойти ближе. Руки в резиновых перчатках коснулись его плеч, заставляя переместиться в сторону, куда-то стать. Спиной он ощутил холодную гладкую поверхность, и такое же неприятное, холодное, гладкое уперлось в его грудь.

– Ток! – послышалось в темноте.

Петр Васильевич ожидал неприятных ощущений и собрал всю свою волю выдержать их, но ничего не последовало, только что-то щелкнуло, слабо зажужжало и впереди той доски, что упиралась ему в грудь, возник пепельно-молочный свет, неясно обрисовавший женское, близко к этой доске придвинувшееся, сосредоточенно смотревшее лицо. Пепельный свет обесцвечивал краски, и неподвижное лицо казалось неживым, сделанным из гипса или мела.

Лицо качнулось, придвинулось к экрану еще ближе.

– Вас давно беспокоит ваше состояние? Повернитесь чуть влево… Теперь чуть вправо… Руки поставьте на пояс, локти вперед…

Бледный пепельный свет погас. Снова стало кромешно темно.

– Вы постойте так, мы посмотрим вас еще… Шура, сходите за Виктором Валентиновичем, позовите его сюда.

Виктор Валентинович пришел тут же, свет вспыхнул снова, Петр Васильевич увидел перед собой две гипсово-белые головы, склонившиеся из мрака к голубовато-пепельному экрану у его груди.

С минуту врачи смотрели молча, слегка поворачивая Петра Васильевича в разные стороны.

– Да… – произнес Виктор Валентинович негромко, озабоченно, как бы подводя какой-то не очень хороший итог.

– Видите, где уже верхняя граница… А в глубину – почти вся доля…

– Сделайте сейчас серию снимков в разных проекциях, на пленке рассмотрим подробней.

Петра Васильевича продержали в кабинете еще с полчаса. Вспыхивал и гас свет, ему приказывали дышать и не дышать, он устал от неудобных поз, в которых надо было застывать неподвижно, продрог от холода полированной стенки за спиною, от той тревожности, что уловил в репликах врачей, что была в долгой тщательности, с которой рентгенолог делала снимки, и когда наконец ему разрешили одеться, руки его заметно дрожали и едва справлялись с пуговицами и тугими необмятыми петлями новой рубашки и нового пиджака, которые он надел, собираясь в больницу. Ему хотелось спросить, что нашли у него, но женщина-рентгенолог писала при красноватом свете за столам, Петр Васильевич сробел отрывать ее от дела.

Медсестра Шура – точно Петр Васильевич был уже так плох, что не сумел бы дойти сам, упал бы по дороге, – проводила его к Виктору Валентиновичу в кабинет. Там был на приеме больной – счетовод райпотребсоюза Хрюкин. Пока он одевался, получал от Виктора Валентиновича рецепты и выслушивал, как и когда пить порошки, Петр Васильевич сидел у двери, на стуле.

Хрюкин ушел. Виктор Валентинович положил в стопку его больничную карточку, поднял на Петра Васильевича светло-голубые, как бы даже веселые глаза.

– Вот какое дело, Петр Васильевич… – сказал молодой доктор так, будто ему предстояло сообщить такое, что будет Петру Васильевичу только приятно. – Придется вам в больнице немного полежать… Не будем это откладывать, прямо сейчас вас и положим… Как, согласны?

Петр Васильевич, совсем не ожидавший от доктора таких слов, противоречащих его веселому тону и веселому, ясному выражению глаз, того, что так обернется его посещение больницы, опешил и растерялся.

– Как же это… Прям так вот… Дома бы предупредить надо, дочке сказать… На работе я только на день отпросился…

– Дочке мы сообщим, позвоним отсюда, и председателю вашему позвоним, насчет этого волноваться не стоит. Койка сейчас есть свободная, понимаете? А то проволыните день-другой – не будет койки, придется тогда ждать…

Про это Петр Васильевич слыхивал не раз – как дожидаются больные очереди, чтобы лечь на лечение. Хоть больница и новая, построили ее просторно, широко, а мест в ней все же не хватает – не по потребностям района оказалась.

– А надолго?

– Там посмотрим.

Тело Петра Васильевича под рубашкой покрылось испариной. На язык просилось сказать Виктору Валентиновичу: зачем же в больницу, ведь не так уж ему худо, может, порошки он просто попьет, как счетовод Хрюкин, да и обойдется?

– Надо, Петр Васильевич, надо… – как бы читая в мыслях у Петра Васильевича и опережая его слова, с мягкой, неотразимой настойчивостью сказал Виктор Валентинович. – Не надо бы – не предлагал.

Веселого блеска уже не было в глазах доктора. Теперь Петр Васильевич видел в них одну серьезность.

– Неужто так шибко застудился?

– И застудились, и кое-что еще… Словом, полечиться вам надо. Полежите, поисследуем вас. – Виктор Валентинович помолчал малость. – Может, операцию придется сделать…

– Вот даже как! – не спросил – для одного лишь себя произнес Петр Васильевич.

– Вы заранее не переживайте, может, еще и не понадобится, – успокоил Виктор Валентинович. – Покажем вас специалистам из города, – как они решат…

– А если – решат?

– Ну, если будут настаивать… Ну вот, вы уже и запаниковали! Зря! Да не думайте об этом пока, выбросьте из головы, это я так ведь сказал, лишь в порядке чистого предположения…

Как многим людям, далеким от медицины, Петру Васильевичу не казались большой важностью болезни, от которых лечат лекарствами – пилюлями, порошками. Но слово «операция» всегда пугало его, заставляло внутренне сжаться. За этим словом были жизнь и смерть, их роковая борьба, высший предел человеческих страданий, боли. Фронтовой госпиталь остался в нем памятью о тех, кого доставляли на операцию, памятью о муках, страшных ранах, увечьях, о безногих и безруких телах. Ему самому делали операцию – и не одну: когда извлекали осколки, щипцами выковыривая их из мяса и с железным звоном бросая в красный от крови таз, и когда у него начиналась газовая гангрена и все бедро его разрезали полосками и оставили так, не зашивая, чтоб из распухшего тела вытекал наружу гной. На операцию везли его жену Анастасию Максимовну три года назад, когда у нее случилось ущемление грыжи; было это в августе, в разгар уборки, не сразу доискались председателя, не сразу нашлась машина; операцию хотя и сделали, но она уже не помогла…

Совсем родниковый холод потек по жилам Петра Васильевича. Не просто рассудком – всем телом, так явственно, как ощущают на себе действие внешних сил – дождя, ветра, навалившейся на плечи тяжести, – Петр Васильевич ощутил, что, хочет он или не хочет, а в судьбе его что-то случилось, она круто ломается в эти мгновения, вот у этого белого докторского стола, сломалась уже непоправимо и невозможно удержать ее от этой перемены, поворота, – о чем бы и как бы ни стал от просить доктора Виктора Валентиновича. Он сник, смирился, как-то сразу упав духом, всем существом своим, и уже покорно дал проделать с собой все, что надо было, чтобы поместить его в больничную палату: коротко отвечал на вопросы о возрасте, месте жительства и прочем, когда заполняли различные карточки, покорно сдал кастелянше свою одежду – серый прорезиненный плащ, ботинки, новый, береженый, в первый раз, потому что не выпадало для этого других подходящих случаев, надетый для поездки в больницу костюм с ярлычком польской фирмы на подкладке. Покорно искупался по указанию сердитой нянечки под тепловатым душем, покорно, безропотно облачился потом в больничную пижаму, хотя брюки оказались ему коротки, выше щиколоток, а куртка – просторной, широкой, сползающей с его худых, острых плеч…




2


Его поместили в старый корпус, в котором располагалась вся районная больница, пока не построили новое здание. Корпус этот – одноэтажный, длинный по фасаду бревенчатый дом с резными наличниками, множеством пристроек, сарайчиков – стоял позади нового здания в старинном парке.

Деревья его подступали к самым окнам, затеняя свет, прямые и ровные, будто гранитные колонны.

Иные из них были неохватно-толсты и все еще отменно могучи, несмотря на видимый свой возраст, вобравший не одно столетие, другие уже дряхлы, дуплисты; век их, что тоже было видно глазу, подходил уже к концу, как случилось это с теми их собратьями, от которых в парке остались только трухлявые пни.

И все-таки, даже такой, поредевший, истоптанный беспризорно забредающей скотиной, неприбранный и неухоженный по недостатку рук в больничном персонале, парк в эту пору весеннего пробуждения все равно был хорош и полон разнообразной красоты. Окружая его, вдоль вала, выкопанного еще крепостными крестьянами, густо белели кусты терновника; с восхода и до заката в них слышался непрерывный гуд пчел, нетерпеливых, сноровисто-жадных после долгой голодной зимовки. На прямоугольных куртинах, пользуясь тем, что древесная листва еще сквозиста, прозрачна и тень ее еще жидка, из земли густо лезла трава, сочная, купоросно-зеленая, пробивая коричневую труху мертвых прошлогодних листьев. В ветвях сновали птицы, облаживали гнезда, тащили веточки, соломины; свист, щелканье, цвиканье – сотни различных звуков, сливаясь воедино, ни на секунду не замолкая, наполняли нагретый, медвяно-пахучий, перламутрово-сверкающий воздух парка. Одни дубы стояли еще голые, как бы не проснувшиеся, в серой морщинистой коре, желтея сухими старыми листьями, уцелевшими кое-где на ветвях. Казалось, они совсем безразличны к теплу и солнцу, вне праздника новой жизни, медлительно ждут какого-то своего дня, часа…

Утром по палатам проходил Виктор Валентинович, смотрел больных, иногда один, иногда с другими врачами. Петру Васильевичу давали таблетки, сестра колола его шприцем, а потом до самого вечера он был свободен от процедур. Другие больные от нечего делать играли в шашки, домино, в подкидного дурака; кто мог ходить – сидел в красном уголке перед телевизором.

Петра



Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация