А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


это солнце, непривычную картину за окном, десятиэтажную головокружительную Скворечню, где они обрели временный приют. Он прилежно внимал Камилле, тронутый усердием, с которым она притворялась, будто забыла всё происшедшее между ними ночью, тем, что она напустила на себя вид многоопытной хозяйки в этом случайном пристанище, с непринуждённой повадкой молодой жены, по меньшей мере неделю живущей семейной жизнью. Когда она оделась, он всё искал способ выразить ей свою признательность. «Бедняжка, она не сердится на меня ни за то, что я ей сделал, ни за то, чего не сделал… Ну да теперь самоё тягостное позади… Торопливость, стыд, полууспех, полупровал… Часто ли так бывает в первую ночь?..»

Камилла порывисто обняла его рукой за шею и поцеловала.

– Ты так добр!

Это было сказано так громко и так горячо, что она сама покраснела, глаза её наполнились слезами, и, храбро стараясь скрыть волнение, она соскочила с постели, якобы намереваясь убрать поднос. Она поспешила к окнам, запуталась ногами в долгих полах халата, отпустила крепкое ругательство и повисла на такелажном шкоте гардин. Клеёнчатые занавеси раздвинулись. Париж и его пригороды – безбрежная пустыня, затянутая сизой дымкой, в пятнах ещё молодой зелени, стеклянных крыш, отливающих, словно жуки, синевой – ворвались в треугольную комнату, где только одна стена была бетонная, а две другие до половины высоты – из стекла.

– Красиво, – вполголоса заметил Ален.

Он не был вполне искренен и клонился головою, ища опоры на девичьем плече, с которого сползал махровый пеньюар. «Жилище не для людей. Эти дали – в самом твоём доме, в твоей постели… А в грозовые дни? Покинутые в башне маяка, среди альбатросов?..»

Устроившись на постели подле Алена, она обхватила рукой его шею и то устремляла бесстрашный взгляд к головокружительным пределам Парижа, то переводила его на встрёпанную белокурую голову. По всей видимости, надеясь утвердить свою новообретённую супружескую власть в следующую ночь, в последующие дни, она, казалось, довольствовалась вольностями первого дня, валяясь на общем ложе, подпирая плечом или бедром обнажённое юношеское тело, привыкая к его цвету, его изгибам, его непристойностям, со спокойной уверенностью рассматривая маленькие сухие соски, вызывавший в ней зависть переход от спины к бёдрам, необычный рисунок своенравного мужского члена…

Они откусили от безвкусного персика и рассмеялись, показывая друг другу безупречные влажные зубы и бледноватые дёсны усталых детей.

– Что за день был вчера! – вздохнула Камилла. – Подумать только, некоторые женятся по много раз! Но тут же тщеславно прибавила:

– А впрочем, всё сошло гладко, без малейшей накладки, верно?

– Да, – вяло согласился он.

– Ну разумеется! Ты весь в свою мать! Я хочу сказать, что, раз не топтали газон в вашем саду и не бросали окурки на гравий, всё, по вашему мнению, шло, как должно. Разве не так? А всё-таки лучше было бы устроить свадьбу в Нёйи. Но это причинило бы беспокойство нашей обожаемой кошке… Скажешь, я не права, злюка?.. Да что ты всё озираешься?

– Просто так, – отвечал он, не кривя душой. – На что тут ещё смотреть? Туалетный столик я видел, стул тоже, кровать мы видели…

– Ты не хотел бы здесь жить? А мне нравится. Подумай, три комнаты и три террасы! Отчего бы не остаться?

– Говорят: «Отчего бы нам не остаться?»

– Почему, в таком разе, ты сказал «говорят»? Да, так отчего, как бы мы сказали, нам не остаться?

– Но Патрик вернётся через три месяца из своего путешествия.

– Велика важность! Пусть возвращается. Мы скажем ему, что желаем остаться, и выставим его за дверь.

– Неужели ты могла бы так обойтись с ним? Она утвердительно колыхнула чёрным хохолком, по-женски безмятежно естественная в безнравственности. Ален глянул на неё с нарочитой суровостью, и лицо её тотчас изменилось, на нём мелькнул испуг, и он, оттого что и сам испугался, поспешил поцеловать её в губы. Она без слов вернула ему поцелуй, терпеливым движением поудобнее примащиваясь в углублении примятой постели и в то же время свободной рукой, сжимавшей персиковую косточку, шаря вокруг в поисках пустой чашки или пепельницы.

Склонившись над ней и лаская её рукой, он ждал, когда она откроет глаза.

Она крепко сжимала ресницы, чтобы не дать скатиться по щекам двум блестящим слезинкам, и он одобрил её сдержанность и гордость. В молчании они оба старались как умели, находя поддержку в теплоте утреннего воздуха и в своих телах, пахучих и податливых.

Алену вспомнилось, как порывисто дышала Камилла, сколько пленительного покорства было в ней, и сколько усердия, несколько неуместного, но столь отрадного… Ничто в ней не напоминало ему других женщин. Овладевая ею во второй раз, он старался лишь обойтись с ней понежнее, что она вполне заслужила. Она лежала рядом с ним, расслабленно согнув ноги и поджав руки с пригнутыми к ладоням пальцами, и он впервые заметил в ней нечто кошачье. «Где Саха?»

Он безотчетно пустил было в ход ласку «для Сахи», легонько проведя ногтями по животу Камиллы. Вскрикнув от неожиданности, она выбросила перед собой напрягшиеся руки, – одна из них угодила ему по щеке, так что он едва удержался, чтобы не ответить тем же. Сев на постели, Камилла уставилась на него из-под надыбленных волос враждебным и угрожающим взглядом.

– Ты случайно не с отклонениями?

Менее всего ожидавший такого оборота Ален расхохотался.

– Ничего смешного! – вскричала она. – Мне всегда говорили, что мужчины, щекочущие женщин, страдают извращениями и даже могут оказаться садистами!

Он слез с постели, чтобы насмеяться вволю, совершенно забыв о своей наготе.

Камилла смолкла столь неожиданно, что он обернулся и увидел её радостно изумлённое лицо, выражение жадного внимания к юному супругу, которого подарила ей брачная ночь.

– Я на десять минут займу ванную, не возражаешь?

Он отворил зеркальную дверь в углу самой длинной стены, названной ими «гипотенуза».

– А потом на минуту заеду к матери…

– Что ж… А ты не хочешь взять меня с собой?

Предложение, по видимости, неприятно удивило его. Впервые за этот день она покраснела.

– Посмотрю, что там с работами…

– Ну конечно! Работы!.. Неужели они тебя настолько занимают? Признайся, – она скрестила руки па груди, словно играя трагедийную роль, – признайся, что едешь повидаться с моей соперницей!

– Саха не соперница тебе, – недолго думая возразил Ален.

«Да и как бы могла она стать соперницей тебе? – продолжал он про себя. – Ведь с тобою можно соперничать лишь в бесстыдстве…»

– Не было нужды, дорогой мой, в столь глубокомысленном ответе. Спеши же! Не забыл, что мы званы к отцу Леопольду на холостяцкий обед? Хотя, сам понимаешь, холостяцкий… Ты вернёшься пораньше? Помни, что у нас обкатка… Слышишь меня?..

Ален услышал, главным образом, что слово «вернёшься» приобрело некий непривычный, какой-то несообразный, почти неприемлемый смысл, и искоса посмотрел на Камиллу. Она как бы приглашала его убедиться, как устала молодая жена, что неспроста припухли нижние веки широко открытых глаз. «Неужели всякий раз, в котором бы часу ты ни проснулась, у тебя будут вот так широко раскрываться глаза? Неужели ты не умеешь прикрывать их веками? У меня голова болит от таких настежь раскрытых глаз…»

Он испытал какое-то тайное удовольствие, укоряя её про себя – промолчать было куда как удобнее. «Уж лучше так, чем прямо в глаза…» Он поспешил удалиться в ванную и стать под струи горячей воды, чтобы поразмыслить в одиночестве без помех, но, увидев, что с головы до ног отражается в зеркальной двери «гипотенузы», отворил её с расчётливой неторопливостью и не торопился затворить.

Собравшись уходить час спустя, он запутался в дверях и оказался на одной из террас, прилепившейся к Скворечне. В лицо ему ударил тугой восточный ветер, нагонявший на Париж сизую мглу, относивший дымы и обрушивавшийся вдали на купол Сакре-Кёр, храма Тела Господня. На бетонном бортике стояло пять или шесть ваз, принесённых заботливыми руками, где росли белые розы, гидрангии и перепачканные пыльцой лилии. «Что вчера было в сладость, то сегодня не в радость…» Тем не менее прежде чем уйти, он укрыл от ветра истерзанные цветы.



Ален входил в сад, как подросток, проведший ночь вне дома. Он вздохнул полной грудью пьянящий дух жирной, орошаемой земли, пробивающиеся исподволь испарения нечистот, которые впитывали в себя тяжёлые дорогие цветы, относимую ветром жемчужную водяную пыль и в ту же минуту осознал, что нуждается в утешении.

– Саха! Саха!

Она возникла какое-то время спустя, и он не сразу узнал её, потерянную, смятенную, словно отуманенную дурными сновидениями.

– Золотая моя Саха!

Он взял её на грудь, начал гладить нежную шёрстку на боках, несколько впалых, как ему показалось, снимать с неухоженного меха паутину, сосновые и вязовые сучочки… Она быстро оправлялась, на мордочке, в глазах чистого золота вновь появилось знакомое выражение и кошачье достоинство… Кончиками пальцев Ален чувствовал неровные толчки крепкого сердечка и дрожь зарождающегося, еще неуверенного мурлыкания… Ален опустил кошку на железный столик и принялся ласкать её, но в то самое мгновение, когда она готова была уткнуться головой, самозабвенно, на всю жизнь, как она умела, в его ладонь, она понюхала руку и попятилась.

Ален искал взглядом белого голубя, руку в перчатке позади кустов, цветущих розовыми кистями, за пламенеющими рододендронами. Он радовался тому, что от вчерашнего «торжества», пощадившего дивный сад, пострадала лишь обитель Камиллы.

«Эти люди, здесь. Четыре подружки, сплошь из розовой бумаги… Наверное, рвали цветы, дейции, принесённые в жертву на корсажи толстых дам… И Саха…»

Он крикнул в сторону дома:

– Саха ела и пила? Что-то с ней неладно… Я здесь, мама!..

В дверях холла показалась грузная фигура в белом, и оттуда донеслось:

– Представь себе, нет. Не ела, да и молока утром не пила. Видно, тебя ждала… Как ты, малыш?

Ален почтительно стал у нижней ступени крыльца, обратив внимание, что мать не подставила ему, как обычно делала, щёку для поцелуя и не разняла рук, сложенных на животе. Но он понимал материнскую сдержанность и смущённо, благодарно принимал её. «Да и Саха не поцеловала меня…»

– Не удивительно! Она часто видела, как ты уходишь из дома… Она привыкла ждать тебя.

«Тогда я уходил не так далеко», – подумал он. Подле него, на железном столике, Саха лакала молоко с жадностью зверька, много бродившего и мало спавшего.

– Может быть, Ален, ты тоже выпьешь чашку горячего молока? Хлеба с маслом хочешь?

– Я завтракал, мама… Мы завтракали…

– Завтракали! Воображаю, как вы завтракали в таком базаре!

Ален улыбнулся – мать всегда говорила «базар» вместо «бедлам». Взглядом изгнанника он посмотрел на чашку с золотым узором рядом с блюдечком Сахи, потом на обрюзгшее приветливое лицо матери, её пышно взбитые, рано поседевшие волосы.

– Забыла спросить, довольна ли моя новая дочка… – Испугавшись, что её превратно истолкуют, она поспешила уточнить: —…То есть, я хочу сказать, хорошо ли она себя чувствует?

– Прекрасно, мама… Обедаем сегодня в парке Рамбуйе, будем обкатывать… – Но тотчас поправился: – То есть опробуем машину на ходу…

Они остались в саду вдвоём с Сахой, одурманенные усталостью и тишиной, одолеваемые дремотою.

Кошка уснула как-то вдруг, лёжа на боку, откинув голову и оскалив клыки, точно мёртвый хищник. На неё сыпались метёлки «волосатого» дерева и лепестки ломоноса, но она не вздрагивала, видя сны, где ей, верно, представлялся покой и её друг, неизменно рядом с ней.

По тому, как лежала кошка, по обвисшим бледным уголкам её розовато-серых губ видно было, насколько она измучена бессонной ночью.

На верхушке высохшего дерева, оплетённого ползучими растениями, пчёлы, во множестве облепившие цветущий плющ, гудели низким литавровым гулом, неизменно однообразным в продолжении долгой череды лет. «Уснуть здесь, на траве, между жёлтыми розами и кошкой… Камилла появится лишь к ужину, вот и чудно… Но кошка. Боже мой! Кошка!..» Там, где совершались «работы», слышался фуганок, строгающий рейку, молот, бьющий по металлической распорке, и Алену уже чудилась деревня, населённая загадочными ковалями. Когда на колокольне одного из лицеев стало бить одиннадцать, он вскочил и побежал прочь, не решившись разбудить кошку.



Наступил июнь, а с ним – самые долгие дни, когда лишённое тайны небо, ещё светлеющее на закате, уже приподнимало край небосклона на востоке над Парижем. Но июнь беспощаден лишь к горожанам, не имеющим автомобиля, сидящим в каменном мешке раскалённых комнат, к человеку, притиснутому к человеку. Ветер, непрерывно крутящийся вокруг Скворечни, трепал жёлтые шторы, врывался в треугольную комнату, вдавливая её в носовой отсек здания и сушил кустики бирючины, низкими рядами посаженной в ящики на террасах.

Ежедневно гуляя, Ален и Камилла жили мирно, расслабленные и сонные из-за жары и ночных радений.

«Отчего я считал её неукрощённой?» – с удивлением вопрошал себя Ален. Камилла уже не так часто отпускала бранные словечки за рулём, стала менее резка в выражениях и её уже не так сильно тянуло теперь к «кабачкам», где поют молодые цыганки с конскими ноздрями.

Она подолгу ела и спала, необыкновенно широко раскрывала глаза, выражение которых смягчилось, забросила бесконечные свои планы летнего отдыха и начинала интересоваться «работами», посещая их ежедневно. Ей случалось засиживаться в саду, в Нёйи, где, покинув сумрачные конторы «Ампара и K°», Ален и находил её, праздную и готовую продлить безделье, кататься в автомобиле по горячему асфальту дорог.

Лицо её омрачалось. Ален слушал, как она отдаёт распоряжения напевающим малярам, высокомерным электрикам. Как она расспрашивала, не вдаваясь в частности, властным голосом, словно забывая из чувства долга, едва он оказывался рядом, о появившейся в ней мягкости…

– Ну как дела? По-прежнему угроза кризиса? Что, удаётся сбывать швейным воротилам ваши платки в горошек?

Даже со старым Эмилем она обращалась без всякого почтения, теребя его до тех пор, покуда с его



Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация