А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Они же деревянные
Георгий Иосифович Гуревич


Гость из космоса сделал так, что в квартире старого холостяка вещи стали разговаривать с хозяином и друг с другом. Однажды на лесной прогулке хозяин квартиры сломал одну лыжу и бросил её в лесу. Он не учёл одного…





Георгий Гуревич

Они же деревянные





* * *


Надо же!

Всегда так получается: поспешишь, засуетишься, понадеешься, дескать, тысячу раз сходило, авось сойдёт… И – крах! Кори себя потом: не так нужно было, нужно было с умом; беда мимо прошла бы…

А день складывается так удачно, такой пронзительно-бирюзовый, по-весеннему ликующий, бодрящий по-зимнему. Не я шёл, лыжи несли меня. Не скользили – парили над снежными рельсами. Я в азарт вошёл, кричал, как мальчишка: “Темп, темп! Лыжню мне!” Ладная бежевая фигурка приближалась толчками, ножками семенила, не могла уйти. Но тут трасса свернула в чащу, запрыгала по корням. Кажется, я ещё успел заметить это ноздреватое пятно, следы капель от тающих сосулек. Кажется, подумал: “Ледок, наверное”. Но когда я увидел это пятно? Метра за три, за секунду. Притормозить всё равно не успел бы. Мелькнуло: “Ледок… скользко… лыжня сбита… но проскочу авось…” И вот уже левая лыжа вильнула с бугорка вправо, правая наехала на неё, и я – о позор! – лежу на боку в сугробе. Метнул взгляд вперёд: бежевая мчалась не оглядываясь, не видела моего крушения. Скорее, скорее на ноги! Палка на снег во всю длину, опёрся, приподнялся, правой ногой наступил на левую, и… крак! – у нижней лыжи отлетел носок.

Пришлось окликать бежевую, признаваться в поражении.

– Ну что ж, вернёмся, – сказала она, и столько разноречивых чувств было в её голосе: и вежливая жалость, и готовность пожертвовать собой из жалости, и раздражение на себя за излишнюю деликатность, печаль об испорченном празднике, обида на меня, упрёки всех оттенков, презрение и обещание никогда-никогда в жизни больше не связываться со мной.

Я осторожно подвигал искалеченной лыжей.

– Может, попробуем? Идите своим темпом. А я сзади потихонечку.

Получилось, представьте себе. Передвигался я. Не парил, конечно, возил ногами помаленьку. На буграх осторожно притормаживал, чтобы не воткнуться в снег носом. Бежевая мелькала впереди между стволами, потом поджидала меня у красных столбиков на перекрёстках просек. Не так уж долго поджидала – минуту-полторы. Оказалось, что лыжа работает и без загнутого носка. Я даже вспомнил, что охотники в тайге делают плоские лыжи – снегоступы. Узкая и длинная – пригородное изобретение, не для чащи – для парков, исчерченных гладкой лыжнёй.

– Видишь, не трагедия же, – сказала мне сломанная лыжа. – Мы ещё походим по зимнему лесу сегодня… и не только сегодня. Зря ты махнул на меня рукой.

Я не оговорился. Это лыжа сказала. Дело в том, что в моем доме вещи умеют говорить… с некоторых пор. Разговаривают только со мной и только с глазу на глаз (впрочем, это неточное выражение, у них же нет глаз). От посторонних таятся, возможно, стесняются. Со мной мои вещи словоохотливы, я немало узнал об их вкусах и переживаниях. Оказывается, все они любят быть в деле, томятся на полках, сетуют, если я редко пользуюсь ими. Когда я открываю гардероб, рубашки начинают ёрзать на вешалках, выставляют воротнички и рукава, чтобы напомнить о себе, шепчут: “Меня… меня… меня надень сегодня”. Избранница гордится, красуется, жеманится, переливаясь на свету. Оставшиеся кричат ей с завистью (чёрной или белой?): “Смотри там хорошенько! Когда вернёшься, расскажешь, что видела”. Понимаю: тоскливо им на плечиках, каждой хочется выйти в свет, на людей посмотреть, себя показать.

Рубашки любят, чтобы я их носил, стаканы, чашки – чтобы пил из них, стулья – чтобы на них сидел, кушетка – чтобы полёживал. Вещи любят обслуживать меня; не служить, не прислуживать, а обслуживать. Я для них не хозяин-барин, не божество, не владыка, не обожаемый кумир. Я только клиент, объект забот, член их семейства, пожалуй. Ко мне относятся заботливо, снисходительно и ворчливо, как пожилые медицинские сестры к больным, как воспитательницы к малышам, как закройщики к постоянным заказчикам. Я объект, клиент. Меня обслуживают, но критикуют. “Наш” – называют меня за глаза. “Наш опять бросил меня где попало… Наш опять не почистил меня… Погулять? Как бы не так! От Нашего дождёшься! Опять целый вечер валялся с детективом в руках”.

Но и детектив просился же в руки! На всех не угодишь.

Книги любят, чтобы их читали, ботинки – чтобы в них ходили.

Какое удовольствие им в том, чтобы топать по грязи и по лужам? Но вещам, оказывается, нравится действовать, осуществлять своё жизненное назначение. Назначение ботинок – ходить по дорогам, назначение щёток – счищать пыль, они даже не любят чистой обуви. Назначение сковородок – жарить котлеты, назначение котлет – быть съеденными. Впрочем, с пищей я мало разговариваю. Пребывание её в доме мимолётно, да и сама она бессловесна.

Я ещё не успел разобраться во всех подробностях. Вещи заговорили у меня не так давно… вскоре после посещения той странной женщины в чёрном платке.

Появлению её предшествовало не менее странное письмо в смятом конверте без адреса, я нашёл его в почтовом ящике. Почерк был корявый, написано безграмотно. Орфографические ошибки не привожу.

“Товарищ Клушин!

Немедленно прекратите ваши выступления в газете. Я знаю, от кого они идут. Немедленно пойдите в газету и заявите, что вы все выдумали из головы, иначе будет плохо. Я за вами слежу, от меня не уйдёте…”

А потом появилась и она сама: мрачная, небольшого роста женщина в потёртой кацавейке и чёрном платочке, с тонкими поджатыми губами и насупленными бровями. Я думаю, моя мать тут же захлопнула бы перед нею дверь, решила бы, что это воровка. Бабушка, наоборот, пригласила бы на кухню и усердно потчевала бы богоугодную странницу. А прабабушка, вероятно, долго бы крестилась и прыскала на порог святой водой, чтобы избавиться от дурного глаза и наговора ведьмы. Но в наше время не верят в святых и колдунов. Парнишка из соседней квартиры про всех странных людей спрашивает, не пришелец ли. Хотя пришельцам не полагается разгуливать в чёрном платочке и кацавейке, не принята в фантастике такая форма одежды. Что же касается меня, то, как человек разумный, я первым делом подумал: не с приветом ли? В редакции газет нет-нет да и приходят такие. В самом недуге их сочетается внутреннее напряжение мозга и полнейшая глухота к внешнему миру. В уме они строят волшебные воздушные замки, истово верят в свои построения и не слышат ни одного слова критики.

– Ты писал? – спросила женщина сиплым шёпотом, вынимая из-за пазухи мою недавнюю статью “Вопросы гостю из космоса”.

Я признал вину полностью.

– Зачем писал? – так же сипло и сурово.

Я попытался объяснить, что “Вопросы” чисто литературный приём. По существу я просто перечислял желательные открытия. Поскольку же гостей из космоса пока нет, нам следует самим создавать все перечисленное: энергетический океан, вечный мир, вечную молодость, научиться читать мысли, понять язык дельфинов, собак научить говорить и так далее, так далее…

– Вечная молодость зачем? – переспросила она. – Мысли читать зачем? Собаке говорить зачем?

– Мало ли зачем? Служебные собаки не всегда понимают, что мы от них хотим, а что чуют – совсем не могут объяснить. И когда дома сидишь один, хочется поговорить с лохматым другом. Вообще для науки важно разобраться в психологии другого существа, сравнить с человеческой…

На лестничной площадке мои объяснения звучали почему-то неубедительно.

– Пишешь незнамо что, – фыркнула черноплаточная. – Что в голову взбредёт, все лепишь. Псы говорящие! Умное что просил бы. Ещё бы дверь тебе говорящую…

– А что? Неплохо бы! – Меня начал раздражать этот наставительный тон. – Подошёл и спрашиваешь: “А кто там снаружи? Дельный ли человек?” У плиты спросил бы: “Что приготовить на ужин?” Сел за машинку: “О чем писать будем?”

– Язык без костей! – проворчала бабка. – Просишь кашу, какую не пробовал. Съедобна аль несъедобна – не ведаешь. Вопросник! Гостям! Плетёшь незнамо что!

И с тем ушла. И забыл я о ней. Но дня через три, пристраиваясь к подушке вечером, услышал ворчливый шёпот пиджака, наброшенного на спинку стула:

– Наш-то бросил меня как попало. Мнёт, пачкает, не бережёт. Потом скулить будет: “Нечего надеть на приём!” А я вторую неделю жду свидания со щёткой.

– У щётки лёгкая жизнь: полёживай себе в тумбочке, – посочувствовал стул.

– Тоже не обрадуешься. Лежит во тьме, плесневеет.

А там пошло и пошло. Вся квартира наполнилась журчанием. Звенела посуда в буфете, книги шелестели на полках, скрипела мебель, в ванной кряхтели краны, гудел холодильник, стрекотала электробритва, ходики тикали на стене.

Я употребляю слова “звенели”, “шелестели”, “журчали”, но это все образные выражения. У вещей не было голоса, они говорили беззвучно. Мои уши не воспринимали ничего, но слова как-то входили в мозг. Говорящих я различал не по голосу, а по манере. По желанию мог прислушиваться, мог и отключить каждого.

В общем, жаловаться я не стал бы. Каша оказалась не такой уж несъедобной. Глухая тишина так томительна иногда, а для старого холостяка в особенности. И не всегда удаётся эту ватную тишину отодвинуть книгой, даже хорошей. Иногда хочется побеседовать с какой-нибудь личностью, слушающей тебя, возражающей, отвечающей на вопросы, сочувствующей, даже и не согласной, поговорить о простецком: с форточкой – о погоде, с кастрюлями – о вкусном обеде, с галстуком – об изменчивости мод, с зеркалом – о том, что годы не красят.

Не могу сказать, что собеседования с вещами так уж обогащали меня. У вещей был узкий кругозор, уже, чем у меня. Большинство не выходило из комнаты, многие годами не покидали полок. Даже книги – самые содержательные из вещей – могли только пересказать своё содержание, в лучшем случае – добавляли кое-что о раннем детстве, когда их набирали, печатали, брошюровали, продавали. Больше других видели вещи, которые вместе со мной ездили в город. Эти гордились интересной службой, по вечерам рассказывали впечатления вещам-домоседам. Я и сам слушал их с удовольствием. Как ни странно, человеку приятно читать или слушать отчёты о событиях, которых он был свидетелем. К тому же нередко пальто или шапка замечали такое, что я сам упускал из виду. Я-то прислушивался к словам собеседника, а они глазели по сторонам, замечали выражение лиц окружающих, тон голоса. Я слушал, что мне говорят, а они видели, как говорят.

Повторяю: вещи оказались на редкость трудолюбивы. Им нравилось выполнять свой долг, осуществлять предназначение. Они ворчали, что я их не берегу, но ещё больше ворчали, что редко использую. Прочитанные романы смертельно завидовали тем книгам, которые вынимались часто: словарям, справочникам, всем томам энциклопедии в нарядных, красных с золотом, мундирах. Не раз книги агитировали меня передать их в библиотеку, на худой конец – одалживателям. Но очень опасались, что их зачитают, разрознят и не вернут. В гостях хорошо, а дома лучше. Первый том привык стоять рядом со вторым, хочет, чтобы и третий был тут же.

В книжном шкафу все время шёл спор между справочниками и романами. “Мы полезнее”, – твердили справочники. “А мы зато интереснее”. – “А нас смотрят чаще”. – “Вас листают, а нас читают подряд”. В гардеробе же соперничали будничные и парадные. Выходной пиджак, побывав в гостях, безмерно хвастался, как угощали его и Нашего; будничный же дразнил его рассказами о необычайно важных беседах в редакции. А в посудном шкафу рознь была между бокалами и стаканами: стаканы выполняли свою функцию ежедневно, а бокалы редко и все реже с каждым годом. Но, сочувствуя их вынужденному безделью, я по вечерам иногда ставлю их все на стол и отпиваю из каждого по глоточку сока. Пусть тешатся, хвалятся, каким нектаром их наполняют.

Правда, мыть их приходится после этого – целую дюжину. Но чего не сделаешь ради своих домашних?

Физически не мог ублажить я каждую ложечку, каждый платочек – хоть раз пустить в дело. Насморка не хватало. Понимаю: обеспеченно живу, с запасом. Но ведь так удобнее.

Знаю, что все мои домочадцы – стеклянные, деревянные и матерчатые – смертельно завидуют пишущей машинке. С нею я беседую по нескольку часов ежедневно, больше всех уделяю ей внимания. “Эрикой” её зовут, она немка, родом из Дрездена, добротная, добросовестная и занудно-грамотная ценительница высокого искусства. Её идеал – глубокомысленный Гёте или страстно-романтичный Шиллер. Увы, все “эрики” мечтают о Гёте и Шиллере, а потом отстукивают платёжные ведомости в канцеляриях. Вот и моя разочарована, хотя платёжных ведомостей нет в моем репертуаре. Все пилит меня: “Раньше ты писал больше, раньше ты писал лучше, выразительнее. Не ленись, вынь страницу, перепиши ещё раз”.

Но тут уж протестуют листы бумаги – самое многочисленное, суетливо-шелестливое население моей квартиры. Требуют! Отстаивают своё “я” каждый. Сами посудите, какая жизнь у бумажного листа? Нарезали тебя, уложили в стопку, жди очереди, надейся, что на тебе напишут что-нибудь эпохальное. А когда дождёшься, когда тебя исписали, храни это вечно. Хорошо, если выпадет что-нибудь членораздельное, а то вдруг: “Проба пера”. Или бутерброд завернут. И каждый лист трепещет: что же выпадет на его долю? Только заправишь в каретку, а он уже звенит: “Не то, не так, плоско, банально, тривиально. Было уже, было неоднократно”. Задумаешься, перечитаешь, согласишься: “И впрямь банально!” Вынимаешь испорченную страничку, а она в истерике: “Неужели все кончено? Неужели я испорчена? Жизнь впустую! Ужас, ужас! Как, уйти в небытие, в корзину – без единой толковой фразы?” Но где



Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация