А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Николай Ларионов. ТИШИНА.
I.
Тишина...
Раньше было:
С волостей наезжали шумными стаями господа - охотники на рябчика, в резиновых, или зеленого брезента сапогах по пояс, в ремнях, сумках. Иные - круглопузые, с мясистыми лицами, с одышкой. Иные - молодежь, сынки, племяннички из военных, либо статских, - белые, выхоленные пуховой, сытой благодатью дядюшкиных, либо тетушкиных усадеб.
Переправившись плотами и лодками (фыркавшие лягаши бесновались, норовили в воду) на лесную полосу, за которой начиналось бугристое, дымное поле, шли к лесничему в избенку, там опорожняли баулы, плетушки с едой, вкусной всячиной, щелкали пробками, шумно и много говорили, икая, швыряя объедки собакам, бившим хвостами упруго, хлестко, как нагайками.
Насытившись, господа шли под липы, в тени расстилали плащи, пледы, ложились в приятном спокойствии вздремнуть до заката, до слета.
- --------------
Бывает время, когда над землей плывет тишина. Тогда каждая щелка в лесных, вьющихся сплетениях, пятнисто-выпуклых в заре, в закате, каждый клочок поля, ямка в бурой воде бугристого болота, гнездышки сочного моха - покрываются безмолвием. Ни жизни. Ни биения. Ни вздоха.
Сож - река-лента синяя, колеблющаяся на ветру в косе девичьей. Река неторопливая, леностью своей медленная, ныряет, скрываясь, рождаясь вновь, в неустанном борении с жаркой, жадно пьющей землей - опоясывает все местечко.
Называется оно Корма.
И потому, что сытно на земле, травы наливаются крепким соком, потому, что скоту привольно и людям радостно, - называется село так.
Август и сентябрь лучшие в Корме. Большое солнце с утра обжигает землю. У лесных озер нежатся лягушки, лупоглазые, брюхатые, и блестящим мгновением возникают и в блестящем мгновении исчезают хвостатые ящерицы.
И весь мир кажется Кормой и Корма кажется всем миром; там, в бесконечно-далеком, неизмеримо-глубоком соприкосновении земли и неба, за гранью убаюканного туманом торжественного безмолвия, строятся города из стали, камня и железа, взрывают дымную пустоту хрипы огромных машин, пишутся книги о бессмертном слове ВПЕРЕД, рождаются и умирают, не кончив пути, тысячи тысяч живых существ. Там жизнь смерти заключена в холодном стекле профессорской реторты и смерть жизни несет, непреложная в законах, история, в перегораниях, бунтах тысячи тысяч.
И только вечно, только едино - начало мужа и начало женщины, совершающих оплодотворение земли.
... И ныне:
Так же река изогнутым кольцом сжимает село, так же приветствует новое солнце широкий переклич дроздов по утрам, так же сгорает цветущее покрывало тумана в бесконечно-далеком соприкосновении земли и неба, когда тихо померкнет последняя светящаяся капля последней звезды.
Но - тревожен воздух: в нем как бы живые отзвуки той жизни, что смело, широко вошла в сталь, гранит, что захлестнула океанским размахом незыблемое, подарила новый день, новые книги, преобразилась вторым лицом - оскаленным, но неизбежным.
И до Кормы надвинулся чудовищный хаос двух потрясений. И в этих двух зажглись леса, усадьбы охотников на рябчика, что под липами ложились некогда, в приятном спокойствии.
Зажглись таинственные белорусские сады, вытаптывались заповедные тропы, величественные аллеи - до боли близкие, по крови родные, жаркие.
Хаос, пришедший оттуда лишь отзвуком, опрокинул безмолвие здесь, вырвал из его цепких объятий сельчан. Они сотнеголовым Адамом учуяли звериную радость бытия, влекущий захлест вихря: единым воплем обрушились на барские дворы, крошили все, забыв о добром солнце, которому поклонялись, выходя в поле с ядреным скотом, о сумеречном плеске ленивой реки, поящей, как добрая мать, скот и землю, забыв о зыбучих мхах болотных, где красным горохом рассыпалась клюква...
И в глухие багровые ночи (багровые от тлевших развалин, от съедаемых пламенем скирдов) весело прыгали языки зажженных лучин по мужичьим спинам, склонившимся над добром, схваченным без разбора в страшный час.
... Ураган прошел. Умер взлет огненной волны. Стерся в синей глубине последний столб дыма - стало тихо.
По утрам люди сходились, нечесаные, недоспавшие (не спавшие вовсе), сами на себя не похожие, словно схимники, сдавленные жизнью, переборовшие в себе борьбу двух начал - природы и духа. В глазах отражалась пустота, недосказанная жалоба и тоска. (Так тоскует добрый, старый пес, выгнанный в непогоду любимым хозяином.)
Расходились по хатам к заполдню, слепой походкой, беззвучно.
Порой, как снегирь, пущенный из клетки, вылетал вздох из чьей-нибудь груди, и босая черная нога, развихлявшийся лапоть, или сапог, сморщенный старичком, растирали тот вздох в глубоком песке.
Снова пустели проулки, кривые, кажущиеся нескончаемыми в границах, люди укрывались в садах плащами зелени. Только куцые стада коров глупо-равнодушных ко всему, шли, запыляясь к пастбищам, взревывая пароходными гудками, останавливались на перекрестках, взревывали снова и снова двигались туда, к шепчущему плеску ленивой реки, поящей, как добрая мать, скот и землю.
Только колокол Спаса, охрипший от набатов, звал в воскресные дни, и голос его дробился множеством звуков, звенящих разно, разлетавшихся стрекозами в проулки, улочки, в притаившиеся хаты с притаившимися людьми, сочился в дверные неприкрытые щели, просеивался сквозь соломенные настилы крыш, словно мука сквозь сито, тысячью невидимых, жужжащих стрел впивался в уши, ширился в черепе, поднимаясь к мозгу и там - застывал, как расплавленные гвозди: что же дальше?.. Что же дальше?..
И не было сил не слышать страшного голоса Спаса на Соже-реке неторопливой, что рябит синью, как лента в косе девичьей на ветру в праздничном хороводе.
- --------------
Обветшала церковь.
Молчаливым укором смотрится на село накренившаяся колокольня.
С нее, как с древнего маяка огонек, вел сельчан колокольным звоном юродивый человек Алеша, скаля зубы, опрокидывая упорно свисавшие, потные отрепья волос. Вел сильными взмахами крепких рук, и мускулы свинцовыми шарами катались по его спине. Вел тогда, в хаос.
Как постигнуть эту жизнь? Какими нитями связать наезжавших с волостей, шумливых господ - охотников на рябчика, наезжавших на луга, признаваемые своими, в леса, завещанные им уже истлевшими мертвецами, наезжавших в мягких, баржеобразных тарантасах, перешедших от отцов, - какими нитями связать их с играющим в пламенном окружении рассыпанным бисером искромсанного стекла барских построек, с зияющими впадинами на месте когда-то заморской резьбой испещренных ворот?
Обветшала церковь. Голубая краска осыпалась яблочным цветом, и вечерний прилет речного ветра развеивает ее, словно скорлупу с пасхальных яиц. Порыжело железо на крыше, выцвело, встопорщившись под напором солнца, а зимой - под сдавливающими прессами снежных мятелей.
Когда пронесся смерч, когда опустил долу уставший язык церковный колокол, в первые месяцы безвластья никто не вспомнил о кресте над воротами: он, как головка ребенка, прорубленная топором от шеи, запрокинулся на бок, сраженный в одну из ночей камнем.
Спас был забыт, и все, что было внутри, яркое когда-то, подъяремным потом истекавшее, и одинокая фигура священника о. Александра, маячившая в сумерках за искривленными прутьями железной ограды, и доносившаяся откуда-то, из-под темно-синей шапки заросшего дуба, песенка юродствующего человека Алеши, понятная только ему, все - уходило мимо глаз и ушей, мимо сельских хат, проулков, кажущихся нескончаемыми в границах, и таяло в зовущей выси.
II.
О крапиве.
На второй месяц осени дни потускнели в долготе. Ночи стали выпуклыми, такими широкими, что загораживали движение зари: она медленно сходила с неба, задевая нежными запястьями острые шишаки дряхлеющих перелесков. Они, омытые свежестью зари, сгибались, приветствуя и как-бы следя за ее тихим спуском. Опускаясь, заря роняла в болотные ямки белые блики и они зажигались в застывшей воде недвижными светляками.
Так, пядь за пядью, будто упорствуя, отдавала плотная тьма заре - распростертую наложницей землю, и первый молние-острый луч солнца рождался под тревожно-радостный переклич просыпавшихся дроздов.
- --------------
Движение наступило с приездом трех коммунистов из города.
Боязливо переглянулись оконца, выглянули на площадь: захлестанный болотным илом, по-собачьему фыркал автомобиль, будто отплевывался от насевших слепнями детишек.
Товарищи, смущаясь, очевидно, новизной положения, долгое время стояли молча. (Так туристы немотствуют восторженно перед величием собора Парижской Богоматери, такие же испуганно-любопытные глаза иностранцев следили когда-то, как в Москве у Мартьяныча широкая русская натура давилась четвертым десятком русских блинов.)
Потом прошли в бывшее присутствие, и в тишине резко хрустнуло стекло под ногами. Молча кивнули друг другу на спящую мышь на столе, вышли обратно и разбрелись в стороны.
Сидевший в передке машины шофер докурил папиросу, окатил толстой струей дыма завизжавших ребят, ловко щелкнул пальцем по окурку, взлетевшему спиралью. Сказал, усмехнувшись, сам себе: - Чудно!
И, пересев в коляску, зарылся глубже в кожу, надвинув на глаза мохнатую кепку.
- --------------
Вечер обернулся невидимкой, душистый, запахом напряженный...
И ветер шопотом рассказал, как сентябрьским вечером пахнет крапива - при солнце неприглядная, сухая, жгучим ядом насыщенная. Ее сторонятся люди, ее вытравливают с корнем, всосавшуюся в огороды.
Крапивная заросль у реки, прямо от Спаса, на берегу, приветливо наклонившемся. Она густа своей ощетинившейся лавой, зеленой дремучестью, ибо только она бережно сохраняет зелень почти до заморозков, разливая вкруг себя опьянение.
В крапивной заросли у реки, словно крот в никому неведомой норке, прячется тепло, подаренное дневным солнцем. Этим теплом тянется к жизни крапива, этим теплом пышет каждый ее шершавый, страшный лист, словно гигантский конь, разгоряченный безудержным бегом.
Гордой непреложностью, соединившей в себе мудрость полей и тихий шум перелесков, вознеслась та заросль над опустевшим уже берегом Сожа.
В той заросли ночует все лето юродивый человек Алеша.
Длинной бечевой опоясал он гибкие, высокие стебли, отклонил их назад полукругом, утоптал под ними податливую землю, укрыл ее настилом из своего тряпьевого богатства и - Алеше тепло, мягко и радостно.
Никто не сыщет Алешу, если понадобится, в вечерний час. Да и кто его искать будет?.. Живет человек - тихий, немой - что-ж: господь его благослови, юродивого!..
Днем, если пройдет по хатам, всякий свой кусок подаст. Алеша немо помолится за подавшего в церкви.
Крапиву и церковь любит Алеша и еще гусей. Крапиву за то, что излучает крепкий сон, оседает пьяным запахом в голове, церковь за сладость тоски, за грусть, сочащуюся из золотых риз, гусей - за свободу.
Любит Алеша сентябрьский запах крапивы. Лежит в заросли на настиле, руки за голову - костлявой подушкой - смотрит в реку: в ней прыгают белые звезды, играют в чехарду, плюются в огрызок смешного месяца. Глухо кашляет в бессоннице дрозд и звук его кашля рассыпается по реке горстью звонких монет.
И весь мир кажется Алеше Кормой и Корма кажется всем миром...
... Почему люди почитают человека Алешу за юродивого? Он в минуты, когда сердце наполняется обидой, рад бы закричать всем, у кого не сходит с губ жалостливая улыбка при встречах, всем, кто бросает в Алешин мешок куски по утрам, отворачивая взгляд к солнцу, - что неправда это, ложь, пиявками всосавшаяся в человечьи души.
Если бы крикнуть!..
Закрыв глаза, Алеша чувствует во рту кусок мяса: это язык. Алеша запихивает пальцы в рот, давит ими язык со всей силой и кажется ему: увязают пальцы в горячем мясе, как в болоте лапка коростеля. Острая боль разливается во рту горчицей, сведенные судорогой пальцы впились в язык гвоздями.
Алеша хочет крикнуть, отдергивает руку и слышит страшное мычание... Огрызок месяца наливается кровью. В реке беснуются миллиарды звезд и на них - тоже кровь...
Алешины ноги начинают подергиваться. Частая, жаркая дрожь охватывает сдавленное тело: оно танцует, оно кривляется, как рыжий в балагане, и в танце своем диком хочет перегнать беснующиеся звезды в реке...
- --------------
Ночь обернулась невидимкой, душистая, запахом напряженная.
За искривленными прутьями церковной ограды маячит одинокая фигура священника о. Александра.
По улице, убегающей через площадь в неизвестное, в оконцах притаившихся хат мирно горят огоньки лампад, пропадая то в одном, то в другом - словно подмигивая лукаво, переглядываясь любовно.
О. Александр смотрит на огоньки, мысленно ищет сравнений, образов, олицетворений, думает: огни Ивановой ночи.
Ему неспокойно, он смотрит в небо, и все его существо наполняется



Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация